На современном уровне источниковой базы нет оснований ни полностью принять такую версию, ни полностью от нее отказаться. В основе манифеста, обвинявшего Петра III, могли лежать крупицы правды, только раздутые до апокалиптического размера — такое в официальной пропаганде режима Екатерины вскоре стало правилом.
Не исключено, что Петр Федорович вынашивал те или иные предположения церковной реформы и заговаривал о них в своем окружении, в переписке с Фридрихом. Вопрос должен быть перенесен в другую плоскость и сведен не к тому, имело это место или нет, а к тому, как оценивать возможные намерения императора — в духе обвинений манифеста (а такая трактовка стала в дальнейшем почти что канонической) или как-то иначе. Так, насколько нам известно, вопрос не ставился. И напрасно. Рассмотрение действий Петра III изолированно от жизненного контекста является лишь одним из проявлений той предвзятости, которая искажает историческое видение.
В самом деле, огосударствление церкви, постановка ее под контроль монарха было важнейшим элементом курса «просвещенного абсолютизма», которому, как мы видели, пытался следовать Петр III. Так уже произошло в Пруссии, так вскоре будет в Австрии. И российский император не был в этом смысле оригинален. Тем более что вопрос о необходимости приведения обрядовой стороны православия в соответствие с представлениями эпохи Просвещения был поставлен русской общественной мыслью до Петра Федоровича и независимо от него. Достаточно сослаться на разработку этих сюжетов в трудах М. В. Ломоносова.
В упоминавшемся трактате «О сохранении и размножении российского народа» Ломоносов попытался дать научное обоснование желательных перемен в церковной практике. Он, в частности, считал необходимым снять ограничения на число браков вдовцов; запретить пострижение в монашество мужчинам до 50 лет, а женщинам — до 45 лет; потребовать крещения младенцев не в холодной, а в теплой воде; перенести время великого поста на позднюю весну и начало лета, сообразно климату России, ибо «посты учреждены не для самоубивства вредными пищами, но для воздержания от излишества» [94, т. 6, с. 386–387, 390, 394–395]. Развивая свои соображения о внесении в православные обряды духа рационализма, Ломоносов в набросках, относившихся к концу того же 1761 г., прямо подчеркивал: «Пусть примером будет Германия». Осуждая паразитизм церковнослужителей, их неграмотность, пьянство вместе с прихожанами и прилюдные драки, он противопоставлял всему этому поведение лютеранских пасторов, которые «не ходят никуда на обеды, по крестинам, родинам, свадьбам и похоронам», обучают детей грамоте и т. д. [там же, с. 407–408].
Но если подобные соображения выдвигались перед И. И. Шуваловым еще при жизни Елизаветы Петровны, то Петр III, придя к власти, мог проявить к ним вполне практический интерес: ведь Шувалов, общавшийся с Ломоносовым, оказался в числе тех сановников предыдущего царствования, к которым император относился с уважением. А сами эти соображения, отнюдь не покушавшиеся на «потрясение и истребление» православия, вписывались в духовный контекст эпохи.
Несколько иной была природа слуха, будто бы Петр Федорович то ли собирался, то ли уже повелел обрить бороды духовенству, приближая внешний вид священников к протестантским пасторам. Дошел этот слух, хотя и с опозданием, и до Вольтера, который отнесся к нему одобрительно. «Я считаю это хорошим, сюжет заслуживает того», — писал он в одном из августовских писем 1762 г. [204, т. 25, с. 144]. Однако источниками таксе намерение Петра III не подтверждалось, а в современной событиям немецкой публицистике объяснялось недоразумением: якобы священник российского консульства в Гамбурге (дабы местное население не путало его с раввином) просил Синод разрешения обриться [197, с. 69–70]. Таксе происшествие и в самом деле имело место, хотя случилось несколькими годами ранее и выглядело иначе.
В 1756 г. Синод наказал иеромонаха православной придворной церкви в Киле за то, что тот самовольно сбрил себе усы и бороду. В том же году появился знаменитый антиклерикальный «Гимн бороде» М. В. Ломоносова, вызвавший скандал в кругах высшего духовенства. Одним из позднейших отзвуков «Гимна» и явились, по-видимому, слухи о намерениях Петра III обрить бороды духовенству. Как бы это не оценивать, но неоднократное сопряжение имен великого русского ученого и императора примечательно само по себе — запомним это!
Что же касается обвинений Петра III в намерении ввести «иноверный закон», то сделано это было Екатериной с очевидной целью — привлечь на свою сторону церковных иерархов. Не случайно, что это обвинение в числе прочих «пороков» было в манифесте поставлено на первое место. Одновременно императрица демонстративно отменила начавшуюся секуляризацию монастырских имений. Возобновив ее два года спустя, сна лишь подтвердила чисто демагогический характер этого пропагандистского залпа.
Столь же обманными и неискренними были итоговые слова манифеста, будто бы Екатерина вступила на престол по «желанию всех наших верноподданных». Насколько «явным и нелицемерным» это желание было, свидетельствовал ход самого переворота. У сторонников Екатерины в эти часы и дни было немало критических ситуаций, когда замысел заговорщиков висел, казалось бы, на волоске. В самый ответственный момент, когда сторонники Екатерины утром 28 июня агитировали в Петербурге гвардейские полки в свою пользу, им пришлось встретиться не только с колебаниями, но даже с глухим, а подчас и открытым сопротивлением. Многие офицеры призывали солдат не поддаваться уговорам, а оставаться верными присяге. Когда измайловцы и семеновцы уже высказались в поддержку Екатерины, именно преображенцы в ответ на призывы своих офицеров С. Р. Воронцова, П. И. Измайлова и П. П. Воейкова сохранять верность Петру III дружно кричали: «Мы умрем за него!» [51, с. 36]. Поведение офицеров, оставшихся верными присяге, для сторонников новой императрицы, естественно, было опасным. Многие из них (в том числе С. Р. Воронцов) были арестованы, в то время как ряд приближенных к Петру III сановников, отбыв кратковременное задержание, был выпущен[8].
Но и установив контроль над гвардией, сторонники Екатерины встречали в те дни сопротивление, что вынуждало их прибегать не только к угрозам, но и к прямому подкупу. Так, один из очевидцев утверждал: «Я лично видел, как один матрос плюнул в лицо гвардейцу, сказав при этом: „Ты, бессовестный тип, продал императора за два рубля“» [197, с. 202]. Сходные примеры приводил и К.-К. Рюльер. Так, он сообщал: «Матросы, которых не льстили ничем во время бунта, упрекали публично в кабаках гвардейцев, что они за пиво продали своего императора» [121, с. 68].
Поэтому, чтобы пресечь колебания в войсках и сомнения в народе, организаторы заговора были вынуждены прибегать к изощренным методам манипулирования. В момент, когда Екатерина вместе с маленьким Павлом вышла перед гвардейцами и горожанами на балкон Зимнего дворца, был кем-то пущен слух, будто бы «привезли императора». Никто толком не понимал, о чем идет речь. «Понуждаемая без шума толпа раздвигалась, теснилась и в глубоком молчании давала место процессии, которая медленно посреди ее пробиралась. Это были великолепные похороны, пронесенные по главным улицам, и никто не знал, чье погребение. Солдаты, одетые по-казацки, в трауре несли факелы; а между тем как внимание народа было все на сем месте, сия церемония скрылась из вида… Вероятно, сие явление выдумано, чтобы между чернию и рабами распространить полное понятие о смерти императора, удалить на ту минуту всякую мысль о сопротивлении и, действуя в одно время на умы и сердца зрителей, произвести всеобщее единодушное провозглашение». Рюльер, красочно описавший сцену этого страшного маскарадного действа, добавлял: «Часто после спрашивали об этом княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: „Мы хорошо приняли свои меры"» [121, с. 50]. Надо ли пояснять, кто были эти «мы»? Столетие спустя Ф. Энгельс назовет государственный переворот Екатерины II «низостью» и «дрянью» [170, с. 282].
8
А. С. Пушкин в автобиографических записках сообщал об участии в перевороте своего деда по отцовской линии. «Лев Александрович, — писал А. С. Пушкин, — служил в артиллерии и в 1762 году, во время возмущения, остался верен Петру III. Он был посажен в крепость и выпущен через два года. С тех пор он уже в службу не вступал и жил в Москве и в своих деревнях» [133, т. 12, с. 311]. Умер он в 1790 г. Недавно Р. В. Овчинников документально установил, что дед поэта летом 1762 г. в Петербурге не был и потому участвовать в перевороте он не мог. Мы полагаем, что этот вывод повышает психологическую ценность пушкинской записи. Сам факт бытования такого семейного предания и доверие к нему А. С. Пушкина подчеркивает его сочувственное отношение к «несчастному Петру III», как он называл его в другом случае [114, с. 156–165].