Мэнкуп встал первым. На фоне все еще продолжавших сидеть посетителей он казался необыкновенно высоким и моложавым.
— Ну как, коллега? — обратился он к знакомому журналисту.
— Не знай я, что вас зовут Мэнкуп, а не Арно Хэлл, я бы подумал, что автором пьесы являетесь вы, — огрызнулся тот.
— Судите по авторскому почерку? — Мэнкуп миролюбиво улыбнулся.
— По желчи.
— Жестокость всегда бессмысленна, — вмешался в разговор другой журналист. — Я отнюдь не оправдываю нацистского террора. Но напоминать о нем в такой натуралистической форме не менее омерзительно и жестоко. Есть только один путь освободиться от скверны — поскорее забыть ее.
— Вы правы, коллега. — Мэнкуп саркастически усмехнулся. — В том смысле, что придерживаетесь общепринятого мнения.
— Отвратительная пьеса! — вспылил первый журналист. — Ваша ирония не докажет мне обратного. Если мы не перестанем оглядываться на наше прошлое, мы не сумеем ступить и шагу вперед. Автор не только садист, но и безнадежный глупец.
— Вы говорите — надо забыть? — Мэнкуп продолжал спор в коридоре. Часть зрителей толпилась у гардероба, остальные, сбившись в группы, шумно дискутировали. — Это мудрость страуса. Автор, по-видимому, придерживается другой точки зрения — наша обязанность вырыть все ужасы из могилы и поставить в качестве «мементо мори» рядом со столом, за которым Западная Германия заключает выгодные сделки с торговыми партнерами и со своей совестью.
Не дожидаясь дальнейших возражений, Мэнкуп повернулся к своим спутникам. Баллин, Магда и скульптор обсуждали пьесу, которая им в общем нравилась. Одна лишь Ловиза молчала, не реагируя на шутки Дейли. Мун стоял прямо под табличкой, изысканно вежливо призывавшей воздерживаться от курения, и сердито пыхтел сигарой. После нескольких слабых попыток Мэнкуп полностью предоставил роль переводчика Дейли. Тот, увлекшись пьесой, тоже забыл о своих обязанностях. Так что, в сущности, представление для Муна превратилось в пантомиму немых, лишь время от времени обретавших дар речи.
— Великое бегство! — Баллин пренебрежительно кивком указал на устремившийся к дверям людской поток. На улице послышался шум заводимых моторов. Непрерывно сигналя, автомобили разъезжались.
— Будучи автором, я бы счел это симптомом успеха. — Мэнкуп поежился. Из открытых дверей несло сквозняком. Портьеры шевелил холодный воздух, настоянный на угаре выхлопных газов и вялом аромате отцветших лип. — От чего бежит добропорядочная сволочь? От правды! Они не возражали бы против набальзамированной ароматными травами мумии. Но им преподносят тошнотворного мертвеца, который к тому же вот-вот воскреснет.
— Все же я рад, что не ты автор, Магнус. — Баллин показал на группу ожесточенно жестикулирующих людей, столпившихся вокруг Хэлгена. Упитанное, тяжелое тело ведущего театрального критика содрогалось от возмущения. — Толстый Хэлген и его соратники и не думают дезертировать. Вот увидишь, они даже вызовут автора.
— Чтобы набить морду? — Мэнкуп кивнул. — Слава богу, только в переносном смысле.
— Как знать, — подала голос Магда. — Завтра Хэлген отхлещет его в статье, а послезавтра кто-то из его единомышленников сочтет кастет куда более действенным средством критики.
— Послезавтра? — Мэнкуп тихо рассмеялся. — Полагаю, что к тому времени автор будет вне предела досягаемости.
— Ты говоришь так, как будто знаешь, кто этот загадочный Арно Хэлл, — заметил Баллин.
— Просто считаю его достаточно осмотрительным, — пробормотал Мэнкуп. — Глядите, вот и директор театра! Надеюсь, он застрахован против увечий!
Баллин проводил глазами подбежавшего к директору Хэлгена, к которому присоединилась большая часть оставшихся зрителей.
— Это позор! — донесся негодующий голос театрального критика.
Директор туманно оправдывался. Господину Хэлгену отлично известно, что театр существует в основном за счет меценатов. Если они в последнее время не поддерживают единственный центр гамбургской интеллектуальной мысли, можно ли винить во всем одну дирекцию? Конечно, ему самому пьеса не очень нравится, зато автор покрыл все расходы. Во всяком случае, он, директор, не допустит ни одного спектакля сверх обусловленных контрактом десяти представлений. Он очень просит уважаемого господина Хэлгена напомнить в своей рецензии, что театр не кабак со стриптизом и поэтому нуждается в финансовой поддержке общественности.
Третий звонок положил конец кулуарным дебатам. Второй акт начинался в точности как первый. Пока следователь с еще более усталым видом перелистывал следственный материал, Мун оглядел зал. Пустовала почти половина кресел. Оставшиеся зрители напряженно молчали. По позам и выражению лиц можно было без труда отгадать их отношение к пьесе. Единомышленники Хэлгена всем своим видом напоминали посетителей митинга, готовых вот-вот ринуться на трибуну и расправиться с оратором. Остальные тоже ничем не походили на театральных зрителей. Зарытые в руки лица, склоненные головы, сцепившиеся пальцы. Так обычно выглядят слушатели судебного процесса.
Следователь вызвал обвиняемого Вирта — сухопарого немолодого человека с военной выправкой. Вирт также клялся в своей невиновности, рассказал с теми же подробностями о полуночном звонке госпожи Бухенвальд, о ее намерении покончить с собой, о пистолете, который она им показала. Следователь опять предъявил незаконченное письмо генеральному прокурору, оно оказало на Вирта такое же действие, как и на первого обвиняемого. Но истолковал он его в свою пользу. Госпожа Бухенвальд намеревалась рассказать о страшных преступлениях, содеянных Шульцем. Его же имя упоминалось в связи с тем, что он мог выступить в качестве свидетеля.
И тут Вирт принялся высказывать все, что знал о своем друге Шульце. Это было почти буквальным повторением первого допроса. Единственная разница заключалась в том, что приобретенный в концлагерях богатый опыт Шульц после войны применил не в Алжире, а в Конго, да, пожалуй, еще в том, что подробности были еще страшнее. Самого себя Вирт выставлял в роли исполнительного солдата, которому всегда претила излишняя жестокость.
Молчавшие поначалу противники пьесы реагировали свистками и криками. Должно быть, автор предусмотрел и такую реакцию публики. Недаром на голом столе, где в первом акте лежала одна только папка, теперь стоял микрофон. После первых же свистков включились громкоговорители. Страшный рассказ Вирта громовыми раскатами обрушился на маленький зал. Слова гремели, били по обнаженным нервам… Иерихонские трубы, светопреставление, Страшный суд — все это извергалось маленькой сценой, где на обычном стуле сидел заурядный человек по имени Вирт. Замученные покойники вставали из могил, палачи с хохотом делили золотые коронки и перстни с обрубками пальцев, ужасный бог без лица, со свастикой на нарукавной повязке, изрекал инструкции…
Даже Мун, почти ничего не понявший в этой сцене, вспотел от неимоверного напряжения. Магде стало жарко. Она сбросила жакет и перекинула через спинку кресла. Громкоговорители замолкли. Полуоглушенные зрители постепенно приходили в себя.
А тем временем следователь уже приказал ввести Шульца — для очной ставки с Виртом. Несколько минут они продолжали обличать друг друга.
— Хватит! — прекратил их перепалку следователь. — После всего сказанного вами я пришел к единственно логическому выводу, что госпожа Бухенвальд убита вами обоими по обоюдному сговору.
И тут начался диспут, о котором давно мечтали зрители. Правда, не о смысле жизни, а о разнице между исполнением служебного долга и преднамеренным убийством.
Шульц и Вирт объединились, чтобы указать следователю на его глубокое заблуждение и полное игнорирование реальности. Они объяснили ему, что приписываемый им мотив преступления — желание избежать наказания за совершенные в прошлом проступки — смехотворен. Весьма возможно, что госпожа Бухенвальд в пылу умопомрачения действительно собиралась сообщить прокурору об их так называемых преступлениях. Однако она так же, как и достопочтенный господин следователь, забыла, что в гитлеровской Германии, в Алжире и в Конго они подчинялись приказам. Даже если бы против них возбудили дело, наказание, учитывая давность и политическую ситуацию, было бы незначительным. За убийство же госпожи Бухенвальд, совершенное по собственной инициативе в правовом, демократическом государстве, где закон охраняет неприкосновенность человеческой личности, их неизбежно ожидала бы самая суровая кара, вплоть до пожизненного заключения. Неужели господин следователь считает их абсолютными идиотами?