— По этому поводу предлагаю эпитафию для могильного камня, в который Лерх и Магда, надеюсь, вложат всю бессмертную любовь к тебе. — Мэнкуп улыбнулся. — «Здесь покоится отзывчивый к людским нуждам писатель Дитер Баллин, ставший таким благодаря бесчеловечной черствости остальных членов фамилии».
Мун рассеянно слушал. Мешала музыка. Не та, что приглушенно и нестройно долетала из других помещений. Эта исходила из-под пола, из прочерченной световыми пунктирами дорожек тьмы. Штраусовский вальс, но исполняемый как-то особенно, под задумчивую сурдинку. Мун наконец догадался, что скрытые темнотой музыканты находятся под террасой. Казалось, она слегка качается на волнах музыки — каменный гамак, подвешенный к звездному небу, наполненный смехом и стеклянным звоном. «Рюдейсхайм-Гольд», искрящийся в узком стакане, тоже способствовал качке. Когда Мун поворачивался, он видел вдали наполненный пульсирующим светом прозрачный столб — рекламную видовую вышку фирмы «Филипс».
— Собственно говоря, в дезертирстве я виновата больше, чем Дитер, — заговорила Ловиза, возможно, чтобы прервать тягостное молчание. — Ты показывал своим гостям Большую Свободу и паноптикум?
— Да.
— Этого я и боялась.
— Паноптикума? — спросил Дейли. — Полностью разделяю вашу антипатию. Что касается улицы Большой Свободы, то, судя по витринам злачных мест, стриптиз там более чем свободен…
— В течение пяти лет мне приходилось бывать там каждый вечер. Как вспомню, так сразу тошнит…
— Хотя у вас фигура весьма подходящая для стриптиза, — галантно заметил Дейли, — все же вам не место на этой колоссальной распродаже женского тела, где самое главное в товаре — отсутствие упаковки!
— Надеюсь, что на сей раз это действительно комплимент, а не афоризм. — Ловиза грустно улыбнулась. — На этой улице находится мой театр. Улицу я ненавидела. Но театр был для меня всем. Несмотря на забавное платтдойч, над которым вы, господин Дейли, так охотно издеваетесь. А ведь этот диалект временами ближе к английскому, чем к немецкому. Парк, в котором находится наш ресторан, называется «Плантен унд Бломен». Бломен — цветы, плантен — растения, почти то же самое, что английское «плантс». Это бывший ботанический сад.
— Ло в роли экскурсовода! — рассмеялся Баллин. — Тогда просвети заодно господина Дейли, что под нами находятся кости десяти поколений. Этот крупнейший увеселительный комбинат не так давно был кладбищем.
— А сейчас в его ресторанах, кафе, стадионах, вагончиках детской железной дороги, в помещениях для политических собраний, пресс-конференций, демонстрации мод почти сто тысяч людей могут одновременно пьянствовать, наращивать мускулы, резвиться, изрекать значительные глупости и провозглашать бессмертие идей, которые не проживут дольше их самих. А через сто лет тут уже опять будет кладбище… Так проходит бренная слава! Выпьем за мудрость древних римлян! — Мэнкуп поднял свой стакан.
В ту же секунду произошло чудо. Темнота извергла органные звуки. Тяжелая фуга, словно неся на своих плечах все бремя человеческой юдоли, отрывалась от земли, ступень за ступенью поднималась к небу. И чем труднее было восхождение, тем шире разрастались крылья. Они уже шелестели где-то высоко-высоко над террасой, тяжелый водопад уже насыщенной небом баховской гармонии обрушился на столики и снова вознесся, исчезая и растворяясь в бездонной вышине. И, словно вырванные звуками из недр земли, разом забили сотни фонтанов парка. Тяжеловесные поначалу, струи рванулись вверх, становились все воздушнее, все легче и наконец рассыпались, невесомые, веером сверкающих искр. Каждый фонтан имел свою световую гамму. Прожектора, считывая с невидимых пюпитров тончайшие музыкальные оттенки, играли на водяных скрипках багровыми, фиолетовыми, оранжевыми, голубыми смычками. Водные аккорды взлетали на пятидесятиметровую высоту, опадали и снова поднимались. И все это отрывало людей от кресел и бросало в пенные потоки, неистовый танец красок, громоподобную тишину пауз, тяжеловесный гул и замирающую нежность органа.
Потом чудо, называемое в туристических проспектах «водно-световым концертом», кончилось.
— Это моя любимая вещь! — сказал Мэнкуп. Голос дрожал, глаза под зелеными от абажура веками были влажными, словно туда попали брызги фонтана. — Они никогда раньше не играли ее.
Молчание.
— Чтобы ты не думал, что это чудеса, я скажу тебе правду. — Магда первая прервала его. — Музыку заказала Ло. Специально для тебя. Именно поэтому мы и не были с тобой в Санкт-Паули.
— Не совсем так. — Чувствовалось, что Ловиза сердится. — Просто я считала, что проехаться мимо зоологического сада куда приятнее, чем идти в твой любимый паноптикум. А поскольку мы тут оказались первыми…
— Все равно спасибо, — неожиданно сухо сказал Мэнкуп и принялся пространно объяснять гостям, что фонтанов всего триста двадцать, столько же подводных прожекторов, что органная музыка дается в записи, а единственными живыми исполнителями являются световой пианист и водный органист.
Посетители постепенно отходили от чуда. Большинство — с видимым облегчением. Эти концерты были знамениты. Любой уважающий себя гамбуржец, а тем более турист, ни за что не отказался бы от возможности присутствовать на этом превосходном спектакле. Но спазмы в горле, которые невольно вызывало техническое чудо, были совершенно ни к чему. Спеша избавиться от них, прополаскивая горло коньяком, они налегали на еду и, с удовольствием ощутив себя снова нормальными, сидящими в надежных креслах людьми, весьма кстати вспоминали соленые анекдоты.
— До обожает зоологический сад, — сказал Мэнкуп. — И знаете, из-за чего? — Он рассмеялся, словно речь тоже шла об анекдоте. — Из-за трогательной надписи: «Давать зверям испорченные фрукты строго воспрещается».
— Мне было девять лет, когда я ее впервые увидела, и с тех пор не перестаю жалеть, что имела несчастье родиться человеком. Если бы о людях проявляли такую заботу… — Ловиза комически вздохнула.
Треть столиков разом опустела. Те, что успели насытить желудки до концерта, получив обещанный десерт, заспешили домой. Теперь терраса напоминала наполовину облетевший сад. В образовавшемся просвете был виден белоснежный, составленный из сдвинутых столиков квадрат, за которым в обществе неоткупоренных бутылок, художественно украшенных мясных и салатных гор, девственно чистых столовых приборов скучал текстильный коммерсант.
— Господин Ваккер любопытный человек, — задумчиво произнес Мэнкуп. — Недавно он хвастался, что одевает половину Сенегала.
— Поскольку весь их туалет состоит из набедренной повязки, это не так уж много, — рассмеялся Дейли.
— Все в этом мире относительно. При Гитлере он радовался даже сотне марок.
— Для еврея по тем временам исключительное везение, — заметил Мун.
— Да нет, Ваккер чистокровный ариец. Но одного большого носа было вполне достаточно, чтобы дрожать за свою жизнь. И знаете, чем по вечерам занимается этот процветающий фабрикант? Запирается в уединенном кабинете своего роскошного особняка, включает проекционный аппарат и день за днем смотрит все те же хроникальные ленты. Однажды я присутствовал. Это было, пользуясь терминологией моего деда, жутко и прекрасно. Жутко для меня, прекрасно для господина Ваккера. Тысячи и тысячи знамен со свастикой, бушующий океан факелов, плачущие от восторга мужчины, женщины с исступленными лицами, протягивающие своих младенцев. По узкому коридору медленно движется открытый автомобиль. А в нем, вознесенный над миллионной толпой, еле видный за плотной стеной штурмовиков — Гитлер. Неподвижный, с поднятой рукой, не человек, а божество. И люди в молитвенной истерике ломают друг другу ребра, чтобы увидеть эту руку, которая дарит им Великую Германию. Грандиозно, величественно, неповторимо… Большой нос моего друга Ваккера даже покраснел от еле сдерживаемых слез. Я ему сказал: «Но фабрики у вас тогда все же не было?» Он высморкался и тихо ответил: «Человек жив не хлебом единым…»
— Ты говорил достаточно долго, пора и выпить, — напомнил скульптор.