— Оригинальная идея, — принужденно засмеялась Ловиза.
Дейли, опершись на перила, глазел на световой калейдоскоп чужого города, от которого рябило в глазах. Голова кружилась, скулы непроизвольно подергивались в приступе нервной зевоты.
— О чем вы думаете, господин Дейли? — неожиданно спросила Ловиза.
— Подыскиваю в уме первую жертву для предложенной мною современной исповедальни.
— И кого вы наметили? — Она улыбнулась. — Уж не меня ли?
Освещенные улицы разбегались во все стороны. Площади полыхали звездным сгустком. По этому, словно опрокинутому на землю, зодиакальному миру растекались млечные пути шоссейных дорог. Спиральная галактика заполненной звездной пылью окружной автострады кружилась каруселью в светящемся круговороте автомобильных фар.
— Вы не знаете нашу Ло! — с небольшим опозданием среагировал Мэнкуп. — От нее вы в лучшем случае добьетесь признания в любви.
— О нет! — Ловиза тряхнула волосами. — Тогда я уж лучше готова признаться во всех свершенных и замышляемых грехах.
— А ведь действительно, — задумчиво произнес Мэнкуп, — заприте человека на трое суток в этой световой клетке — и он выложит всю свою подноготную. Не могу себе представить ничего страшнее. На четвертый день он или сойдет с ума, или признается в самом страшном преступлении — даже если не совершал его. Святая световая инквизиция.
Но Мэнкуп уже опять был любезным хозяином, показывающим гостю местные достопримечательности:
— Обратите внимание на гавань!
Она тянулась на многие километры — подсвеченный автогенными вспышками затемненный аквариум, где копошилось неисчислимое количество светящихся инфузорий.
— Разве не ошеломляюще по сравнению с развалинами, которые вы видели у нас после войны? — спросила Ловиза, обращаясь к Дейли.
— Которые я видел? Вы меня имеете в виду? — Дейли насторожился.
— Ну да, вы ведь несколько лет прослужили в оккупационных войсках, — пробормотала Ловиза, рассеянно блуждая глазами по светлому горизонту.
Дейли в упор посмотрел на нее. Если Мэнкуп действительно ничего не рассказывал своим друзьям, как она могла знать?
— Ваша осведомленность пугает меня! — улыбнулся он, маскируя свой действительный испуг шуткой.
— Это рассказал я, а именно в связи с началом вашей журналистской карьеры, когда вы из Берлина присылали корреспонденции в армейскую газету «Звезды и полосы»… — Мэнкуп разом выдохнул эту фразу и поспешно перескочил на нейтральную почву: — Это еще ничего! Недавно мне показывали проект новой телевизионной башни. Самая высокая в Западной Европе. Бюро, студии, закусочные, вращающийся вокруг своей оси ресторан… Пока государственные границы не пускают нас вширь, мы лезем хотя бы вверх… Ло, помнишь полчища крыс, которые обитали в послевоенных развалинах?
— Астрономическое количество! — Ловиза передернулась. — Миллиарды! Жирные, огромные! Что только не предпринимали в Гамбурге, чтобы истребить их! Выдающиеся ученые занимались этой проблемой. Когда роют котлованы для новых домов, подземное чрево еще сейчас извергает это неистребимое наследие войны.
— Деталь, сказал бы мой друг Ваккер. Кто при нашем грандиозном размахе обращает внимание на такие мелочи? Не знаешь, чему больше удивляться — людскому оптимизму или немецкой предприимчивости… А ведь существовала когда-то другая Германия. Триста королевств, мелких княжеств и совсем карликовых государств. Но именно эта детская мозаика дала миру титанов — Канта, Бетховена, Гёте! А назовите мне хоть одну духовную ценность, созданную гитлеровской «Великой Германией». Или прикажете причислять к ценностям сделанное Розенбергом великое открытие, что настоящий немец обладает созидательным умом, ненемец — пассивным, а еврей — разлагающим? Все Мэнкупы были нордийцами, поморами с Фризских островов, откуда же у меня эта всеразъедающая неарийская щелочь? Бывали минуты, когда мне казалось, что единственный истинный немец — еврей Маркс! — Мэнкуп посмотрел на небо.
Колеблющийся, зыбкий туман, сотканный из одиночных отсветов наглухо занавешенных окон и предельно оголенных витрин, накрывал тревожно засыпающий город бледно-розовым куполом. Откуда-то издали приближалось осиное жужжание. Оно нарастало, превратилось в гул реактивного бомбардировщика и холостым залпом взорвалось в далекой тишине. Осталась лишь нависшая над ночным Гамбургом бесконечно длинная стружка, еле различимая на фоне огромного звездного неба.
— Стало что-то холодно. — Мэнкуп поежился.
— Пошли! — одними губами ответила Ловиза.
Толкнув прозрачную дверь, они снова очутились в башне. Под стеклянным полом зияла просматриваемая насквозь огромная пустота. Ни одного человека, только стекло и душераздирающий свет. Они уже подошли к лифту, когда по всем этажам прокатился металлический голос:
— Башня закрывается! Посетителей просят покинуть помещение!
И пока лифт опускал их со звездного, в реактивных шрамах неба, в барабанных перепонках вибрировало ломающееся стеклянное эхо отзвучавшего металлического голоса.
СМЕРТЬ В ПОЛНОЧЬ
У нас в Западной Германии говорить правду не воспрещается. Однако это так же опасно, как было уже в библейские времена. Если меня не забили насмерть камнями, как того библейского пророка, то лишь благодаря отсутствию булыжников на наших идеально асфальтированных дорогах.
После войны во всем мире объявилась особая порода людей, окна которых горят всю ночь. Свет для них — спасительный талисман, детский ангел-хранитель от кошмаров прошлого и страхов будущего. Рольф Боденштерн не принадлежал к их числу. Для него ночник был всего лишь средством технического волшебства. Ночные дежурные Гамбургской комиссии по расследованию убийств, сокращенно «Уби-комиссия», знали, что, набирая его номер, немедленно услышат голос: «Комиссар Боденштерн слушает!»
Стрелки заведенного на шесть будильника показывали двадцать минут первого, когда стоявший у кровати телефон зазвонил. Боденштерн рывком соскочил с постели, точно так же, как в бытность офицером выскакивал по тревоге из бункера.
— Комиссар Боденштерн слушает! — не слишком громко, чтобы не разбудить жену, если речь идет о пустяках, но отрывисто и ясно, без малейших признаков сонливости.
После первых же слов собеседника у него вырвался возглас изумления. Трауте проснулась.
— Что случилось? — спросила она спросонок.
— Магнус Мэнкуп! — шепнул он, прикрыв ладонью мембрану, и приказал: — Черный кофе! Бутерброды!
— Который час? — спросила Трауте, накидывая на себя халат. Для нее, жены, дочери и внучки солдата, было привычным вставать в любой час, накидывать халат и подавать что прикажут — кофе или магазины с патронами. Все члены семьи Вернеров часто уезжали, иногда возвращались, иногда вместо них приходило скупое извещение. Но путешествовали они всегда налегке, как подобает настоящему мужчине, — оружие, солдатский вещмешок, планшет со штабной картой.
Когда Боденштерн вошел в кухню, Трауте заливала в двухлитровый термос кофе. Он был уже в форме, ремни и пистолетная кобура приятно поскрипывали, пуговицы тщательно застегнуты, начинающие седеть, но еще довольно густые волосы аккуратно расчесаны. Возможно, ее Рольф и не годился бы в герои современного полицейского боевика: слишком грузен, недоброжелатели сказали бы даже — толст. Но для Трауте худоба никогда не являлась признаком настоящего мужчины, именно по этой причине она в свое время инстинктивно недолюбливала тощего Геббельса. В туго затянутом мундире Рольф выглядел просто молодцом. Никому и в голову не пришло бы, что он приближается к шестому десятку.
Боденштерн перехватил взгляд жены и улыбнулся. Мужчине приятно видеть себя таким, каким его воспринимает любимая женщина. Он никогда не говорил жене, что носит форму исключительно ради нее. Сейчас в моде, увы, штатское — одежда, выправка, разговоры, даже манера обращаться с арестованными. Другие работники полиции носили старомодные сюртуки или спортивные пиджаки, а под ними свитера с высокими воротниками, что не мешало им попадать на газетные полосы чаще, чем ему. Собственно говоря, плевать ему на это. В его возрасте карьеру уже не сделаешь. Все радужные мечты сожжены во дворе имперской канцелярии вместе с трупом фюрера, а до возрождения Германии не дожить. Была в жизни только одна удача — Трауте. Десять дней отпуска после выписки из военного госпиталя, случайная встреча в полуразбомбленном Гамбурге, блитцвенчание за несколько часов до отправки на фронт — в общем женитьба, каких в то время было много. Большинство оказалось однодневками — людей разлучили смерть, долгий плен, тюрьма, эмиграция за океан. Были и такие, что, благополучно встретившись после разгрома и разрухи, понимали, что несколько проведенных в одной кровати ночей еще не являются основанием для совместной жизни. А у них обоих все получилось иначе. Когда он вернулся из плена, Германия была адом. Повсюду процессы, голод, попранные святыни, страх и неуверенность в завтрашнем дне. Но посреди этого ада в убогой, наспех отремонтированной комнате он нашел Трауте, чуть-чуть постаревшую, чуть удивленную тем, что на нем не щеголеватый мундир рейхсвера, а американские обноски. Но стоило ей посмотреть на него своими сияющими глазами, как он тут же увидел себя прежним, с гордо поднятой головой вышагивающим впереди своей роты головорезов. Не униженным, оплеванным, проигравшим битву горе-воином, а победителем он вошел в тот сумрачный октябрьский вечер в сознание своей жены. И таким остался в нем навсегда. Боденштерн никогда не осмелился бы признаться своей Трауте, что он вовсе не тот бравый полицейский офицер, каким является для нее, а пожилой, усталый человек с расшатанными нервами, живущий в по-прежнему зыбком, неустойчивом мире. Правда, он в свое время прошел денацификацию, но это еще ничего не значило. То тут, то там из полиции и органов юстиции увольняли, а изредка предавали суду застуженных работников, попавших под обстрел газетной своры. А все лишь потому, что прошлое еще не стало историей, несмотря на официальную тенденцию к забвению и упорядочению. Все еще находятся моральные уроды, готовые с садистским самозабвением посыпать солью кровоточащие раны нации. Даже среди коллег, — казалось бы, именно они должны ценить верность долгу превыше всего, — есть чистоплюи, которые, подавая ему руку, норовят глядеть в сторону. Как будто факт, что отец Трауте казнен как военный преступник, является чем-то позорным.