Дверь кабинета Мэнкупа была широко распахнута. Большое помещение освещалось лишь рабочей лампой, стоявшей на письменном столе. Опершись на членистую ногу, она услужливо изогнулась, чтобы осветить вложенный в пишущую машинку лист. Магда, тихонько всхлипывая, пыталась что-то прочесть сквозь пелену слез. Скульптор стоял у окна, придерживая обеими руками штору, которую, по-видимому, только что отдернул. Окруженный рассеянной дымкой света, его черный силуэт с драматической резкостью отделялся от словно продырявленной светлыми точками вертикальной полосы неба. Ловизу Мун обнаружил на диване. Она лежала, почти невидимая в темноте, лицом на валике, полускрючившись, словно от невыносимой боли. Сам Мэнкуп сидел за письменным столом. Одного взгляда было достаточно, чтобы понять — мертв.
Страшная минута. На Муна из темной комнаты нахлынуло чувство безвозвратной потери, трагической неизбежности, собственной беспомощности. Спустя секунду сквозь это бушующее горе, всплыв с неведомых глубин, пробилась и покрыла его тонкой маслянистой пленочкой совершенно иная, не совсем понятная эмоция. Мун с удивлением начал догадываться, что это такое. Облегчение. Магнус Мэнкуп был слишком сильной личностью. Он подавлял.
— Ничего не трогать! — скомандовал Мун. — Немедленно позвонить в полицию!
БАХОВСКАЯ КОМНАТА
Всякая героика кончается, как только тебя бросают на съедение диким зверям в грандиозном колизее, именуемом западногерманской демократией. Попробуй сохранить благородную осанку, когда твои ноги торчат из львиной пасти.
— Ничего не трогать! — повторил Мун, на этот раз для Дейли. Сам он тоже ничего не трогал, даже старался не глядеть на детали. Положение было щекотливым. Для Мэнкупа они были специально вызванными им американскими детективами, для гамбургской полиции — просто иностранцами. Любое самовольное действие могло только осложнить отношения с официальными органами правосудия.
Но существовала еще одна причина, пожалуй, более важная, почему Мун не захотел ни оставаться в комнате, ни даже осматривать ее. Любое новое впечатление, вдобавок к уже накопившимся, рассредоточивало. А сейчас следовало сосредоточиться на одном-единственном задании — вспомнить каждое произнесенное Мэнкупом слово. У Муна было смутное предчувствие: все, что Мэнкуп мог сказать и хотел сказать, сказано сегодня, под всеми его, казалось бы, случайными маршрутами, реакциями, разговорами скрывался подтекст, намек, указание.
Баллин подошел к телефону, остальных вывел Дейли.
— Посидите с ними в холле! — шепнул Мун. — Прислушивайтесь, но, ради бога, не задавайте никаких вопросов. Пока нам не разрешат принимать участие в расследовании, мы такие же гости, как все.
Пока Баллин звонил в полицию, Мун не трогался с места. Он стоял возле самого порога, точно там, где остановился, увидев мертвого Мэнкупа. Даже не сдвинулся, чтобы выключить телевизор, где по экрану под сильнейшие шумовые эффекты мелькали двойники тех, кто одновременно прыгал, бежал, стрелял в предоставленной ему комнате.
Когда Баллин кончил, Мун попросил его обождать. Он ни минуты не хотел оставаться в этой комнате без свидетелей. Мун вынул ключ из внутренней стороны замка и при Баллине запер комнату, потом вместе с ним прошел в холл. В глаза бросились в первую очередь не люди, а обстановка. После темноты кабинета, где остался запертый на ключ мертвец, красочность мебели и стен потрясала своей несуразностью. Скульптуры казались искаженными глиняными, металлическими, деревянными гримасами. Композиция бегущего в ужасе человека приняла черты Мэнкупа. Лишь свисавший с потолка часовой диск оставался прежним. Своим спокойным лунным цветом и неторопливым движением стрелок он напоминал о том, что ничего, в сущности, не изменилось, кроме количества живущих на земле людей.
Мун положил на стол ключ от баховской комнаты (по-прежнему оставалось непонятным, почему ее так называли). Ловиза что-то спросила, но Мун не расслышал. Он направился в комнату, где на столике еще лежал не прочтенный до конца договор, и принялся вспоминать свою беседу с Мэнкупом на аэровокзале.
Что-то мешало. Телевизор! Мун механическим движением выключил его и снова, погрузившись в воспоминания, вернулся на шесть часов назад.
Маленький кафетерий — еще по ту сторону таможенного барьера. Уютно шипит кофеварка, блондинка с голубыми фарфоровыми глазами раскладывает по блюдечкам белые кубики сахара. Реплика за репликой — и вот полуироническая фраза Муна:
— Остается только добавить, что Прометея звали Магнус Мэнкуп, а небожителя — Штраус.
Весь дальнейший разговор представлялся теперь Муну как монолог Мэнкупа, его собственные изредка ввернутые вопросы были несущественными. Он тогда еще слишком мало знал. Не знал, что через шесть часов поймет: монолог Мэнкупа был прощальным.
— Вы сказали — Прометей? — Мэнкуп усмехнулся.
Мун смутно сознавал, что непосредственному отклику на его фразу предшествовали другие реплики. Высказывания Мэнкупа не сохранились в памяти как одно целое, скорее как фрагменты древнего барельефа, извлеченные археологами в той последовательности, в какой их разбросало стихийное бедствие. — Вы невольно напомнили мне одну мою статью трехлетней давности. Я писал о том, что выдержать нашу удушливую, все сгущающуюся атмосферу способны лишь четыре категории людей: те, для которых привычка дышать водородом стала второй натурой; слепцы, не замечающие ничего, кроме собственного пупа; прирожденные ханжи и, наконец, рядовые Прометеи. Рядовые, но незаурядные. Ибо вместо гордой славы бросившего вызов богам классического Прометея их ожидает участь безымянных христианских мучеников…
К счастью для меня, мой отец принадлежал к категории ханжей. Сам он оставался в Германии, чтобы блюсти свои торговые интересы, но меня вовремя отправил в Англию под патриотическим предлогом, что все англичане жулики и за ними надо глядеть в оба. В действительности жуликом, причем довольно прозорливым, являлся он сам. Слияние с английской фирмой по рыбному экспорту произошло сразу же после прихода Гитлера к власти. А за два месяца до начала войны отец послал свою флотилию на промысел в район Шетландских островов и держал ее там, пока немецкие суда не были конфискованы английскими властями. Практически это означало, что судами распоряжался английский компаньон. Прибыль исправно шла на имя отца в швейцарский банк. И когда он вскоре после войны умер, я оказался довольно состоятельным человеком…
Вначале основанный мной еженедельник назывался «Гамбургский Аргус». Зоркое око, всматривающееся без предвзятости в послевоенную Германию. Девизом я выбрал слова Гёте: «Постой, мгновенье!» Те, кто знает «Фауста» понаслышке или изучал на школьной скамье, когда предписанную дозу классики стараешься поскорее проглотить, как ложку рыбьего жира, неправильно толкуют это место. Патетическое восклицание Фауста вовсе не относится к раю на земле, где людям остается только вкушать плоды изобилия. Я уважаю Гёте прежде всего за то, что он был мыслителем. Диалектиком, как принято говорить сейчас. Вы, должно быть, уже заметили, что я в основном цитирую только самого себя. Но ради Гёте готов пойти на уступки: «Жизни годы прошли недаром; ясен предо мной конечный вывод мудрости земной: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день за них идет на бой. Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной дитя, и муж, и старец пусть ведет, чтоб я увидел в блеске силы дивной свободный край, свободный мой народ! Тогда сказал бы я: «Мгновенье, прекрасно ты, продлись, постой!..»
Мой друг Грундег был одним из тех, кто при виде нашей действительности готов был восклицать: «Мгновенье, постой!» Прекраснодушный идеалист (в политике и такие изредка встречаются), которого я бы отнес ко второй людской категории. Созерцая пуп нашей «демократии», он преисполнялся добродетельной верой в отлично сшитый выходной костюм парламентских дебатов и конституционных прав. Я с моими мрачными прогнозами казался ему воплощением мефистофельской усмешки. Он не подозревал, что больше всех роль хронического скептика тяготила меня самого. В моей газетной работе я руководился принципом — самые достоверные сведения из самых первых рук. Чем больше правдивой информации накапливалось в моем мозгу, тем тягостнее становилось заглядывать в завтрашний день. Я видел, как к выходному костюму спешно пришивались карманы. Госпожа Федеративная Республика с одинаковой аккуратностью прятала в них чековые книжки и снабженное привлекательной суперобложкой, переработанное издание гитлеровской «Моей борьбы». Меня стали называть Гамбургским оракулом — друзья с улыбкой, враги с издевкой. Я ответил тем, что соответственно переименовал журнал. Есть такая сказка про человека, которому дьявол в обмен на душу дал очки, позволявшие читать в людских сердцах. Это было его сокровенным желанием, а превратилось в проклятие. Быть дальнозорким среди толпы близоруких отнюдь не возвышает. Это обрекает на бессонные ночи, на муки одиночества, если хотите — даже на мысли о самоубийстве…