Гулливера с красивыми красочными картинками), уселся на скрипучий стул и стал с умным и спокойным видом разглядывать картинки. Читал я в семь лет еще не очень.

– Что случилось, Женечка? – с тревогой в голосе спросила бабушка, заподозрив неладное. Она вошла следом за мной и остановилась в дверях.

Я вздрогнул и слишком резко, что шло вразрез с моим спокойным видом и последующим ответом, замотал головой и хрипло выдавил:

– Ничего.

И в ту же секунду раздался звонок в дверь. Или постучали? Был ли в нашей квартире звонок в одна тысяча девятьсот шестьдесят первом году? Не помню. Кажется, все-таки был.

Бабушка пошла открывать дверь.

Я сразу понял – пробил час расплаты! Сейчас я получу ремня.

Бабушку я не боялся. По определению. Разве можно бояться бабушки, у которой ты – любимый и единственный внучек? Она и ремня-то в руках никогда не держала, только когда вставляла его в выглаженные ею отцовы брюки. Я боялся отца. Не вообще, а именно в тот момент. Я тоже у отца был единственным и наверняка (вспоминая сейчас, знаю это точно) – любимым. Но отец есть отец! Он мужчина и у него есть ремень. В тот день был какой-то праздник. К родителям пришли гости и они выпивали. Не могу сказать, что мой отец был очень уж… любителем выпить. Но выпивал иногда. По праздникам. Иногда бывало сильно. Если хотя бы папа был трезвый, может тогда… Но этот… праздник! Что же это был за праздник? Лето, тогда было лето, самое начало – сирень цвела. Значит, в тот день отмечали день рождения отца.

– Вы бабушка Жени Игнатова? – услышал я уже знакомый мне голос. -

А его родители дома? Отца позовите, пожалуйста.

Вспоминая сейчас свои тогдашние ощущения, могу точно сказать – мое сердце ушло в пятки. И еще мне стало очень холодно, как когда-то еще раньше, может, этой прошедшей зимой. Или прошлой?..

…Мы все с тем же Вовкой Лукиным, воспользовавшись тем, что ни моих родителей, ни бабушки не было дома, раздетыми выбежали на балкон. Вовка сказал: "Айда! Что покажу!". И я поайдакал вслед за ним. Перила балкона были из железной неокрашенной трубы. Мороз был неслабый, и труба накалилась холодом до высшего предела. Вовка высунул язык и быстро лизнул трубу. "Кисло, – сказал он. – Попробуй.

Я так у себя на балконе пробовал. Кисло, как батарейку лижешь. Меня

Лешка Жук научил". Я, конечно же, лизнул. Припал языком к трубе, как к контактам батарейки. И прилип, конечно. "Отлепляйся быстрее, – заорал Вовка. – Я же тебе показывал как надо. А ты…". Я попытался отлепиться, но ничего не вышло. Я испугался. Мне стало холодно – то ли от мороза, то ли от страха, что я так и останусь с прилипшим к перилам языком до весны, а может, и на всю жизнь. Холод шел от языка, проходил по всему телу и аккумулировался в мошонке. Буквально в несколько секунд я наполнился холодом весь, а мошонка сжалась, наверное, до размеров половинки грецкого ореха. Впрочем, в семь лет она не намного больше. "Отлепляйся!", – орал Вовка. Я дернулся сильнее и с ужасом увидел белую пенку кожицы от моего языка на черной трубе, а изо рта пошла кровь. Я заплевал этой кровью весь балкон, всю гостиную, коридор и бабушкину комнату. Я орал, как резаный и плевался кровью. Было очень больно. И холодно.

Пришла бабушка, заохала, заахала и стала меня лечить. Впрочем, какое лечение здесь придумаешь? Я стоял над раковиной, сплевывал кровь, жалобно ныл и ждал, когда она перестанет сочиться. Бабушка быстро разобралась в том, кто является зачинщиком этой шалости, чуть не закончившейся для меня потерей языка. Вовку она выгнала и сказала, чтобы духу его в нашем доме не было.

Потом я долго питался теплым (не горячим) молоком и таким же теплым негорячим бульоном. Как долго, не помню. Наверное, не очень долго. Просто в детстве дни кажутся вечностью. Особенно те дни, когда нам плохо.

Вот сказал – в детстве… Не только в детстве. И сейчас мне кажутся мои последние дни вечностью. Потому что мне плохо? Нет, потому что мне никак. Потому что я устал, лежу и жду смерти. Потому что я смертельно устал от слабости и от обреченности, устал от того, что рядом – никого. Только доктор Малосмертов иногда забегает, да соседский парнишка Егор, я его нанял.

Устал я. От жизни я устал…

Возвращаюсь к тому случаю.

Бабушка позвала отца, а через минуту отец позвал меня.

В прихожей у двери стоял тот самый комсомолец, который нас с

Вовкой изловил. Комсомолец держал Вовку Лукина за шиворот, Вовка угрюмо смотрел в пол.

Мой лучший друг сдал меня за этот день два раза. Но тогда я не думал, что он поступил как-то неправильно. А как я бы поступил на его месте? Наверное, тоже привел бы комсомольца-добровольца к порогу

Вовкиной квартиры. А как? Можно было взять все на себя, отказаться называть адрес друга или наврать, что, мол, не знаю, где этот пацан живет, в первый раз его увидел. Но это я теперь такой умный, а тогда… Нам было по семь лет, мы уважали взрослых, да и большого опыта вранья у нас не было, во вранье мы стали практиковаться несколько позже.

Папа сказал комсомольцу: "спасибо", закрыл входную дверь, потом поплотнее прикрыл дверь в гостиную и посмотрел на меня так, что мне показалось, что я умер. Я затравленно смотрел отцу в глаза, даже не замечая, что он вытаскивает из шлевок ремень. Потом заметил и попятился. Короче, влетело мне тогда по первое число. Ремнем, и по всей квартире, исключая гостиную, где за высокими двустворчатыми дверями сидели и веселились гости. Впрочем, и без гостиной было где побегать – бабушкина комната, родительская спальня, огромная кухня, но основным полигоном для моих маневров был широкий и бесконечно, как мне казалось, длинный коридор. Я орал и убегал, а отец догонял и хлестал. Мне показалось, что он был очень злым. Таким я его ни раньше, ни потом не видел. Злился он видимо оттого, что я убегал, а он все время промахивался. Но больше, наверное, оттого (это я сейчас так думаю), что я, сын культурных родителей (отец – главный инженер проектов, а мама – фармацевт!), а матерюсь как какой-то сапожник или как сын нашего домоуправского слесаря дяди Адольфа. Теперь мне кажется, что он даже говорил эти слова.

Сын дяди Адольфа, Герман, или Гера, как мы его звали, был старше меня года на четыре. И он уже считал себя взрослым, во всю курил, знал очень много неизвестных мне слов и умел плевать через щель в зубах. Красиво это у него получалось! Тс-с-ык! – и летит белый харчок туда, куда надо. Иногда под ноги Геры, иногда под ноги того, кто рядом с Герой стоит. Мы пытались сделать так же, но только рубашки свои заплевывали. И подбородки.

Если честно (а действительно – зачем мне самому себе врать?), влетело мне тогда не очень-то. Большинство папиных ударов ремнем пришлось по воздуху. Только три или четыре раза я ощутил задницей жесткий контакт с кожей отцовского ремня. Я больше от страха орал, чем от боли. Но орал. Бабушка меня спасла от продолжения экзекуции, встала на папином пути, получив вместо меня шлепок ремнем по руке.

Этот шлепок был самым звучным и самым болезненным. Больно было бабушке, а мне показалось, что получил его я.

Отец как-то резко успокоился.

– Извините, мама, – сказал он, – я нечаянно.

Папа всегда называл бабушку на "вы". В других семьях такого обращения к родителям я никогда не слышал. Ни тогда, ни сейчас.

– Я больше не буду! – пропищал я из-за бабушкиной спины.

– Узнаю, что материшься… – Папа не договорил, погрозил сжатым в руке ремнем и вернулся к гостям, продолжать застолье.

Я сам себе поклялся – больше никогда! И держал клятву аж до третьего класса. Когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась, но об этом потом…

Интересно, каким бы я стал, если бы этот комсомолец не поймал нас с Вовкой на месте преступления? Может быть, таким, как Гера? Разучил бы весь его лексикон, начал бы курить раньше, чем начал? Научился бы плевать через зубы, не заплевывая грудь? В общем, выводы я тогда сделал. Правда, не на всю оставшуюся жизнь. Но таким, как Гера не стал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: