Красильников давал ему кулек таблеток и бутылек с раствором фуроцилина, полоскать горло. И звонил в роту старшине, говорил: "У тебя в роте такой-то? Ты его в наряды денька три не ставь. А на занятия пусть ходит. Вэл?". И все. Все лечение. Выпроваживая бойца,

Красильников говорил: "Иди солдат, неси службу. И не болей больше.

Да! Бутылек мне вернуть не забудь. Много вас…". Вообще-то солдаты редко болеют, но все же случается, особенно после учений в зимний период. Тем не менее, в лазарет Красильников никогда никого не определял. А куда определить, если там "курвички"? Курвички – чешское называние шлюх. Да, солдаты болеют редко. Вернее, раньше так было – новобранцев брали только крепких. Да и жизнь тогда молодежь другую вела – не бухали, не обпивались пивом, не кололись и не нюхали всякую дрянь. Единственное, что действительно доставало нас в армии, так это грибок и фурунклы. Особенно фурункулы. Кстати, выдавливание чирьев приносило капитану Красильникову по истине садистское наслаждение. Он давил и поглядывал на корчившегося от боли бойца. И приговаривал: "Не ссы карбидом, не делай пыли. Терпи солдат, генералом будешь. Или капитаном на худой конец. Ха-ха-ха!".

Взгляд у него был в эти мгновения какой-то радостный и немного удивленный.

Про Красильникова я вчера вспоминал, а сегодня вообще ничего.

Пусто. В голове пусто. Что-то мне сегодня…

4. Пятьдесят три.

Четверо суток провалялся в беспамятстве. В полубеспамятстве.

Какое тут вспоминать? Ничего не ощущал. Помню, поел на следующий день после обследования в клинике, поел и тут же все выблевал.

Прилег на диван, освежил в памяти вчерашние воспоминания, о врачишке-растишке подумал, о военвраче капитане Красильникове. И провалился. Ненадолго очнулся – Егор передо мной. И Малосмертов.

Вдвоем, что-то надо мной колдуют, пахнет спиртом, как никогда не пахло в военном лазарете. А где капитан Красильников? Потом опять пустота, короткие прозрения – то ли сон, то ли явь. Бред? Только сегодня утром стал понимать – кто я и что со мной. Видать, не рассчитал своих сил, соглашаясь на обследования. Все, хватит. Больше в клинику – ни ногой! Только вперед ногами – на вскрытие. Давайте, мужики, режьте меня, кромсайте, ищите место в моем трупе, где гнездилась болячка! И думайте – чем ее там можно было загасить. Но только после моей смерти. А пока живой, не трогайте. Мне еще самому… успеть все вспомнить надо.

Малосмертов, наверное, подумал, когда я чуть было дуба не врезал, что его расчеты ошибочны и никаких девяти с половиной недель у меня нет (уже семи с половиной!). Я бы тоже так подумал, если бы мог думать в течение прошедших четырех суток, неодушевленным предметом валяясь на двуспальной итальянской кровати. Четверо суток беспамятства прошли как мгновение. Как мгновение резиновой тягучестью растянувшееся на четверо суток. Тьфу ты, черт! Зациклился на этих сутках… И на красивых фразах.

Умереть я готов, но не так. А что, и такой вариант не исключен.

Вот так и уйду не осознавая, что ухожу. Не хочется так уходить…

Вот поэтому, наверное, я и вернулся. Вернулся и сразу понял: не умер, потому что не успел вспомнить все.

Странно, очнулся и сразу все вспомнил – что впал в беспамятство, что бредил… Сил нет совершенно, а голова ясная. Сколько же меня не было? Надо Егора спросить.

Егор ночевал на моем диване в гостиной. Видимо он услышал, что я заворочался как пропеллер намертво заржавевшего вертолета или по дыханию определил, что я очнулся. А может быть, подошло время проверить умирающего работодателя?

Он зашел в спальню и сразу увидел, что я адекватен.

– Ну, ты, дядь Жень дал!

– Дуба? Не дождетесь. Сигарету, живо!

На этот раз Егор со мною не спорил. Я закурил, сигарета в руке показалась бревном.

– Какое сегодня?

Егор ответил, я подсчитал. Четверо суток выпали из остатка, прямо скажу – не очень большого остатка моей жизни. Я без особого веселья усмехнулся:

– Ну что, испортил тебе праздник старый пердун?

– А-а, – отмахнулся Егор и спросил: – Как ты? Давай-ка давление смерю.

– Нормально. Не надо мерить давление. Я себя хорошо чувствую.

Голова в порядке, а это главное. Немного ослаб.

– Как насчет поесть?

– Не хочу.

– А надо. Бульончику. Глюкоза капельно – это ведь не еда.

– Так вы с Малосмертовым меня глюкозкой кормили?

– А чем еще?

– То-то я смотрю, во рту приторно, как от килограмма съеденной халвы.

Егор улыбнулся, оценив мою шутку, или сделал вид, что оценил.

Подыграл старому пердуну. Конечно, шутка-то так себе – не самая лучшая из моих шуток.

– Я мигом, – сказал он и ушел на кухню.

Зашумела микроволновка. Через пару минут я припал губами к пиале с ароматным куриным бульоном. Странно, но я отметил его вкус. Оно и понятно – после сладкого!

– Сейчас все нормально будет, – заверил я Егора. – Ты, наверное, из-за меня хвостов в институте нахватал, пока я тут умирающего из себя изображал?

– Да нет, в принципе…, – Егор посмотрел на часы. – Но… Я сейчас в Академию сбегаю ненадолго, а, дядь Жень? Приду, нормальным обедом тебя накормлю. Борщ я сам доел, а тебе вчера вечером бульон из курицы сварил. Как знал, что сегодня ты очухаешься. Приду, заправлю. С вермишелью, ага?

– Давай, давай, беги. Я в порядке. Сейчас-то уж точно не сдохну.

Давай, беги, кому сказал? Мне тут подумать надо, а ты мешаешь.

Не о том я думаю, не то вспоминаю, сказал я себе, когда Егор ушел. Скопычусь и не замечу. А о главном не вспомню. Вот на фиг, спрашивается, мне этот долбанный Красильников? Какой след он оставил в моей жизни? Шрам от фурункула на левом предплечье? Маленький белый шрамик, заросшая дырочка. Да хрен с ним с этим шрамиком! Много шрамов и шрамиков у меня на теле, еще больше – на душе. О каждой отметине вспоминать – никаких семи с половиной недель не хватит.

И все-таки, решил я, буду вспоминать все. И хорошее и плохое, все. Из прожитой жизни нельзя выкидывать некондиционные куски, жизнь

– не пьеса, а память человека – не отснятый на кинопленку материал, который можно монтировать, как захочешь. Серафима занимает в моей памяти центральное место, но все что вокруг нее – обрамление бриллианта.

Когда я в первый раз поцеловал Серафиму…

Получилось как у Нестора Петровича из "Большой перемены": "когда я в первый раз поцеловал Полину…".

Когда я впервые поцеловал Серафиму, она сжала губы, но вырываться не стала.

– Ты не умеешь целоваться? – спросил я, оторвавшись от ее твердых губ. – Спросил, как удивился.

– Не умею. Никогда не целовалась. А ты?

– Я тоже не умею, – признался я.

– Я о другом спрашивала. Ты раньше целовался с кем-нибудь?

– Не-а, – ответил я. – Ты у меня первая.

Серафима глянула на меня снизу вверх и засмеялась.

– Ты что смеешься? – спросил я, – не веришь?

– Почему? Верю. Просто смешно стало. Мы с тобой прямо как взрослые. Стоим, целуемся.

– Это называется – целуемся? А давай еще раз попробуем? Только ты…, – я замялся.

– Что?

– Губы разожми.

Сима воровато оглянулась по сторонам – мы стояли на аллее весенних кленов Первомайского сквера – в поле видимости прохожих не было. Убедившись, что нас никто не видит, Сима закрыла глаза и протянула мне свои мягкие расслабленные губы. Не помню уже точно, насколько хорошим был этот поцелуй, насколько он был правилен, но теперь мне кажется, что тот поцелуй был самым сладким в моей жизни.

У меня заколотилось сердце, а душа наоборот – замерла.

Сейчас все не так. Сейчас четырнадцатилетний парень и девушка, его сверстница, решив заняться любовью, ищут место и занимаются ею.

Они вдоволь насмотрелись эротических и порнографических фильмов, начитались газет и журналов подобного толка и знают о сексе все, гораздо больше нас, стариков. Они знают, как предохраняться от СПИДа и от нежелательной беременности, знают, что надо делать, чтобы получить самому и доставить партнеру максимальное удовольствие. Они знают все. Мы, четырнадцатилетние конца шестидесятых готов не знали про это ничего. У меня даже не возникло желания залезть Серафиме под кофточку. Впрочем, ничего существенного я бы там и не обнаружил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: