В дом к Наталье он не попал ни на второй, ни на третий, ни на четвертый день: ставни с улицы были закрыты, ворота и калитка задвинуты изнутри на тяжелый засов. Безжизненным казался двор Старцевых.
А голосовал Алексей в больнице, потому что у него внезапно открылась рана на ноге. Вышел из больницы только в начале мая. И первое, что сделал, похромал к дому Старцевых. Страшно удивился и обрадовался: ставни у них нараспашку, калитка не заперта. На ступеньке сидит и читает книжку белобрысая девчушка лет десяти, жмурится, морщит носик от припекающего солнца, а уходить не хочет - приятно, видимо, ей или уж больно книжка интересная. Алексей нерешительно поздоровался с ней.
- Хозяева... дома?
Она подняла голову, поморщилась, словно на солнце взглянула:
- Мама с папой на работе, а чо?
- А ты... кто... им?
Девчонка захлопнула книгу и засмеялась:
- Как - кто? Наташа. Ихняя дочь.
"Вот те на! - ошарашенно подумал Алексей. - У них, значит, дочь есть, а я и не знал. - И ворохнулась обида: - Ты что ж, Натальюшка милая, в тринадцать лет мамой стала? Дочура что-то ни на тебя, ни на Старцева... Или Старцев ни при чем? Вона как!.. Вдруг показалось, что все становится на свои места, что все ему становится понятным, объяснимым, это и облегчало душу, и чуточку разочаровывало. И - раззадоривало, злило: - Ну и пусть! Ну и что! Моя будет Наталья. Все равно - моя! Уж теперь-то не струшу, не растеряюсь, на руках унесу, уволоку. Вместе с дочкой! - Захотелось спросить у девчурки: "Пойдешь, поедешь с нами, со мной и мамой, Наташа? Я перехожу на заочное в техникум, еду в родной поселок агрономом. Агрономов, знаешь, как не хватает! Поедешь с нами?" Но спросил не в лад:
- А Наталья... То есть мама не болеет? Если на работе, значит, конечно, не болеет.
Девчонка рассмеялась:
- Вы чо-о! Папка говорит, на нашей мамке пахать можно! - Девчонка, похоже, была смышленая, она заметила растерянность Алексея, вспомнила его первый вопрос и серьезно спросила: - А вы, дяденька, про какую Наталью? Маму если, ее Марией зовут...
- Тут Старцевы живут?
- Так и знала! - прыснула девчонка. - Старцевы не живут здесь.
- А где же? - Алексей почувствовал легкое головокружение и необъяснимую слабость во всем теле.
- Не знаю, дяденька. Папка сначала купил дом, а потом нас с мамой перевез...
Ослабевший Алексей вроде бы не сам вышел со двора, вроде бы кто под руки вывел его и опустил на скамеечку возле дома. Тут, прибитого, равнодушного ко всему на свете, его и увидела баба Ганя, шкрябавшая мимо глубокими новыми галошами. Наверное, из Ханской рощи шкрябала, под локтем беремцо молодой травы, в руке древний-предревний серп. Глаза у нее вострые:
- Никак, агитатор? Чего ты здесь? А я вот травы козетке наширкала маненько, она мне двух козлятушков привела...
Алексей был глух к ее радости. Он поднял на нее горькие глаза:
- Баба Ганя, куда Старцевы переехали?
- Старцевы? - Она внимательно посмотрела на него, думающе пожевала блеклыми губами. - Не знаю, матри. В одночасье продала она избу-то и уехала. Продала и уехала. Продала и уехала в одночасье. Как удавился он, она продала и, стал быть...
Ошеломленный, Алексей приподнялся:
- К-как - удавился? - Если б старуха сказала "повесился", это бы не так ударило, потрясло, а необычное, редкое "удавился" будто обухом шарахнуло. Баба Ганя... да вы что! Неужели? Почему?
- А кто его знает, милок, кто его знает. Взял веревку да удавился. Верно, помутнение какое... Они ведь отгораживались от шабров, на запорах жили...
Она пошаркала галошами к своей избе. Видимо, очень уж она была древняя душой, коль не полюбопытствовала вплотную, какая такая болячка припечатала агитатора к старцевской скамейке, отчего это он так в лице изменился, почему вдруг так сел и охрип его голос. Остановившимися глазами он смотрел в выщербленные кирпичи тротуара, не видел их, слышал лишь, как в мозгу колотилось: "Я, я в этом виноват! Я к этому причастен!.."
Вскочил со скамейки и пошел, побежал к Порфирьевне. Уж Порфирьевна должна знать, как и что, она из тех баб, что все про всех знают и умеют объяснить.
К счастью или несчастью, Порфирьевна оказалась дома. В сенцах у нее шумел примус, на нем стояла большая кастрюля с водой, из нее она черпала ковшом и наливала в корыто - собиралась купать своего младшего. Малыш в одних трусишках сидел на полу и сосредоточенно ковырял в носу, исподлобья поглядывая на Алексея.
Порфирьевна не играла глазами, не смеялась сквозь свои мелкие хищные зубки. Понимала состояние Алексея. Сочувствовала. Но помочь ничем не могла.
- Не сказала она мне, куда путь-дорожка... Высохла, обуглилась вся от переживаний, одни глазищи зеленые на лице пыхали. Кому ни доведись! Порфирьевна помолчала, подумала, пробуя рукой воду в корыте - не горячая ли. - Знаешь, Леша, может, все к лучшему... Не жизнь у них была, нет. По ее глазам я это видела. По его глазам видела... Они вместе в школу ходили. Полюбили друг дружку. Ну, знаешь, как в шестнадцать-семнадцать-то бывает: навек, до гробовой доски! - Порфирьевна грустновато усмехнулась. - Уходил на войну, Наталья поклялась ждать его, поклялась быть его женой. Дождалась. Попал он, раненый, в плен. Все ж вернулся. А вернулся-т каким? Видел же. Родня приезжала хоронить. Сказывают, красивым был, первым плясуном да песельником был. Немецкие фашисты какие-то опыты делали над ним в лагере, стал он и мужчина, и не мужчина.
Порфирьевна замолчала. Она принесла мыло, мочалку, полотенце, свежее детское бельецо. Мотнула рукой на свободный табурет:
- Да ты садись, жалкий, не кособочься у порога - свет застишь.
Проходя, Алексей с внезапной злостью взглянул на хозяйку: "Все мы в твоих глазах жалкие, которые увечные вернулись! А твой бугай, что твоим подолом от пуль да снарядов заслонился, не жалкий, не убогий?"
Алексей, бережно отставив раненую ногу, сел.
Занятая приготовлениями и своими мыслями, Порфирьевна не смотрела на него. Если б посмотрела, многое прочитала бы во взбешенных глазах Алексея. Но она лишь мимоходом скосилась на его табуретку:
- Как раз на ней Наталья в остатний разочек сидела. Тошно ей, а мне невтерпеж, до соль-дела дощупываюсь: отчего, почему да как? Мол, тебя, гожехонькую, кто в три шеи гнал за уродца? Ну, была любовь-громыхалка, ну, мол, отгромыхала свое, сама видела, каким вернулся, зачем же было век себе заедать? Иль продолжала любить, спрашиваю? Нет, говорит, отгорело прежнее-то. А чего ж тогда? Жалко, говорит, стало его. Встретится, говорит, взглянет на меня, а у самого слезы по щекам. Закрою, говорит, глаза - и вижу Васю прежнего, какого любила. И тоже, слышь, плачу, от слез сохну. Взяла да пошла к бабке-знахарке: что мне делать, бабуленька миленькая, извелась я вся? Та ей: сердца своего, гоженькая, слушайся, как оно сповелит, так и поступай. А еще сказала, что при женатой жизни у него все может восправиться, такое, слышь, не раз случалось на ее памяти...
Порфирьевна продолжала рассказывать о том, как Наталья, подчинясь чувству сострадания, верила, что ко всему привыкнет, даже если не получится настоящей супружеской жизни (мол, в старое время тысячи девушек заточали себя в монастырях - и ничего, живы остались), как уехали они с Василием из поселка, от молей, как купили в городе дом и начали жить...
Алексей плохо слышал ее. Его мучила совесть, раскаяние, вопросы. Да, он виноват в том, что так гибельно вторгся в несчастную семью Старцевых. Виноват, хотя ни сном ни духом не ведал о возможности подобной развязки. Но почему, почему Василий Старцев принял такую страшную жертву от Наташи? На что он надеялся? Почему, тысячу раз - почему он принял Натальину жертву? Почему?! А как было потом? Как жили они за своими закрытыми ставнями, о чем говорили, о чем мечтали, какие планы строили? До этого Василий, наверное, оплакивал свою искалеченную молодость, свою любовь, оплакивал свое безрадостное будущее, но в то же время не пощадил Натальиной молодости, ее будущего, принял ее жертву, кажется, как должное - почему? Из подленького эгоизма: мне плохо - пускай и ей будет плохо? Не может этого быть! Скорее всего, и он надеялся на обещанное знахаркой чудо...