Ана Пауча — женщина моря. Летние полевые работы, жатва, миндальные деревья в цвету, птицы, пугала никогда не давали ей примет времени. Соль — да, давала. Соленый ветер, шершавая белая или серая соль, что оседает на прибрежных скалах, сама становясь скалой, смоляной запах, идущий от сосновой рощи, за которым тянется резкий йодистый запах водорослей, грозное спокойствие коротких зимних утр во время отлива… По любому из этих признаков она всегда знала, в каком месяце года живет, что надо делать в тот или иной час дня: открывать или закрывать ставни на окнах, стирать белье или топить печь, молиться за своих мужчин (в те времена, когда она еще доверяла богу) или спокойно ждать их возвращения.

Она встряхивает головой и идет дальше. Не заботясь о том, какое сегодня число. Впрочем, она окончательно порвала со всякими датами. Ее волнует только одна дата — ее прихода, ее встречи с Севером, с сыном, со своей смертью. Будет ли тогда день или ночь? Она не может представить себе этого. А ведь это так важно! Если б она знала, она смогла бы придать соответствующее выражение своему лицу. Не тому, что у человека называют лицом (Ана не принадлежит к числу женщин, что вертятся перед зеркалом). Нет. Другому, тому, что скрыто в глубине ее существа, лицу внутреннему. Это особое лицо, без всяких прикрас, которым встречают…

— …Кого, Ана-нет? Говори! Не бойся моего имени!

— Смерть, — тихо бормочет старая женщина, глядя на свою собаку, которая спит мертвецким сном.

Голод заставляет их отдалиться от железной дороги. Вопреки представлениям Аны Паучи, эта ничейная дорога, которую она выбрала, чтобы идти к своей судьбе, не дорога-кормилица, как те дороги милосердия, по которым некогда шли паломники. Напрасно она шарит взглядом по земле, словно хищная птица выискивает, не завалялось ли где в укромном уголке что-нибудь съестное, она ничего не находит, разве лишь совсем изредка. Иногда из перегруженного вагона падает тропическая тыква и разбивается на множество аппетитных желто-оранжевых кусочков. Но пламенеющий цвет этого плода только вводит в заблуждение. Вкус у него омерзительный. Две старушки через силу едят его. Нужно есть. И не воротить нос.

В иной день им перепадает гроздь винограда (немного не дозрелого, ведь сезон его только начинается), забытая на каменной вокзальной скамье горбушка хлеба, осаждаемая тучей муравьев, корка прогорклого сыра, на которую, обнюхав ее со всех сторон, не позарилась даже собака начальника станции.

Для Аны Паучи и ее шелудивой собаки сгодится все, чем можно наполнить желудок.

Но этого все же недостаточно.

Хлеб и сало кончились. Деньги тоже. Те несколько бумажек, которые обеспечивали Ане Пауче пропитание в пути, больше не прилегают к ее животу, они мало-помалу исчезли. Очень плохо она рассчитала. Не ведала, что ей придется шагать всю жизнь, пройти за один этот путь все те пути, которые ведут к смерти, к праву на смерть. Не ведала, что Север всегда далеко. Слишком далеко.

У нее остается только сдобный, очень сладкий хлебец с миндалем и анисом (пирожное, сказала бы она). Но он неприкосновенен. Это хлеб ее сына. Хлеб встречи после долгой разлуки.

Итак, вынужденные отдалиться от железной дороги, старая женщина и старая собака решаются пойти в город. Их встречает новый шумный мир. Легкий летний ветерок, пенье птиц, стрекот кузнечиков, прерывистые свистки паровозов исчезают, едва показывается предместье со своим царством бетона, рахитичными деревьями, грязными лужами и жалкими животными. Гул машин, глухие голоса спешащих людей, призывающие на работу заводские гудки, неуместный перезвон колоколов, напоминающий об обязанности помолиться, нетерпеливые гудки автомобилей, грохот всевозможный механизмов оглушают Ану Паучу и ее собаку. Растерянные, не зная, куда им направиться, они ненадолго останавливаются передохнуть на пустыре, служащем городской свалкой.

Этот осаждаемый крысами унылый пустырь, сточная канава, куда, судя по всему, стекаются все городские отбросы, тянется до самых окон похожих на клетки сборных домов, оштукатуренных под камень, которые как нельзя лучше гармонируют со всем хламом, выброшенными людьми: старыми шинами, ржавыми консервными банками, какой-то трухой, пожелтевшими от мочи рваными газетами, драной обувью, поломанными, без колес, детскими колясками, из которых выветрилось даже воспоминание о младенцах, некогда гулявших в них в приятной прохладе платанов парка… И среди этого нового лика планеты, привитого Вселенной человеком, чахлое упорное деревце тянет к небу три ярко-красных цветка, потускневших под слоем пыли.

Старая собака со скептическим видом (у нее есть в этом опыт) обследует все вокруг в безуспешных поисках пищи. Ничего. Крысы, другие собаки, да наверняка и нищие тоже уже порыскали здесь. Ничего съедобного больше не осталось. Собака возвращается к Ане-нет, присевшей на кучу пропитанного селитрой песка и штукатурки, и песок этот, возможно напоминает Ане навсегда утраченное море. Собака смотрит на хозяйку своим белесым глазом, укладывается рядом с нею, положив голову на лапы, и обе они словно сливаются со всем окружающим их хламом этой городской свалки.

Они проходят по окраинам города, словно бродяги, которые решили досконально обследовать местность. Чистота и бедность — вот главное, что бросается в глаза в кварталах, где живут простые люди. Горшки с жалкими цветочками тщетно пытаются оживить фасады стоящих шеренгой домов. Муниципальные архитекторы не ломали себе голову над этим кварталом. Желтый щит торжественно возвещает красными буквами: «Квартал Победы». Но это скорее квартал побежденных, победители сбежали с этих мест, где птицы уже не могут больше выписывать свои арабески среди аркад и лимонных деревьев внутренних двориков. Здесь нет аркад, нет внутренних двориков, нет лимонных деревьев. Нет птиц. Зато на тротуарах сидят дети, ожидая, не перепадет ли им вдруг какая-нибудь подачка.

Ана Пауча распознает нищету, даже если она замаскирована. Это словно голос крови, какое-то шестое чувство, которое распознает нищету, в какие бы одежки она ни рядилась.

Ана бросает взгляд на собаку, та, кажется, отказывается идти дальше. Они обе принюхиваются. Пахнет луком, чесноком, лавровым листом, густым соусом, стиркой. Пожалуй, они могли бы попросить милостыню, но работы Ана Пауча здесь не найдет. А она ищет именно этого, какой-нибудь небольшой работы, что позволила бы ей, скопить немного денег.

Ведомая голосом (он тоже, как телефон, имеет свою городскую сеть), она приходит в Провинциальную больницу.

Для каких целей только не служило это здание — было и элеватором, и скотобойней, и, во время гражданской войны, импровизированной тюрьмой (бойней иного рода), а потом благодаря муниципалитету казармы либеральных войск, построенный в конце прошлого века, преобразовали в Провинциальную больницу, вынужденный причал, где бросают якорь живые мертвецы из города и провинции. Туберкулез, рак, даже проказа, изношенные сердца находят там свою последнюю пристань. Смерть — единственное лекарство на ней. Все, что пахнет смертью, причаливает здесь. Тела и души.

Привычные монахини, сестры милосердия, хозяйничают в этом предбаннике небытия, в котором вдобавок хранятся портреты его благодетелей — его высокопреосвященства епископа и господина гражданского губернатора. Безвозмездные дары, отпечатанные тиражом в десять тысяч экземпляров, чтобы хватило всем.

Длинный серый неф подвала приспособлен под хранилище трупов. Морг. Ана-нет нашла подходящую работу: мыть уже тронутые гниением трупы. Трудно представить себе, чем они были раньше, эти тела, сочащиеся ныне неистощимым разнообразием органических соков, словно перезрелые фрукты, налившиеся гнилостной водой. Ана Пауча не осмеливается смотреть им в лицо, боясь, как бы они не заставили ее проникнуть взглядом в их глаза, чтобы она до срока не увидела пейзаж своего Севера. Добровольно слепая, она обмывает их, и мстительные трупы пачкают ее черную одежду густыми пятнами. Словно едкими плевками. Плевками купороса.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: