Ана — девочка.

Когда я немножко подросла (мне было, верно, лет десять, не больше), я научилась шить, стирать и гладить белье, чинить кальсоны и готовить. Но не читать и писать. Школа, так же как церковь и мэрия, находилась в соседней деревне, за холмами, нечего было и думать о том, чтобы мне разрешили одной ходить через сосновую рощу. И потом, к чему мне читать и писать? Я должна была помогать матери и своим двенадцати отцам, который без конца твердили: сделай мне то, сделай мне это. В особенности одиннадцатый, десятый, девятый, восьмой и седьмой (согласно моему счету, мой самый старший отец был двенадцатым, а самый младший — первым. Не спрашивайте меня, почему не знаю. Возможно, я считала их по росту после себя). Эти пятеро задавали мне работы. Они женихались в соседних деревнях и взяли несносную привычку менять рубашки по два раза в неделю. Да, ничего не скажешь, они всегда были нарядны, когда приводили своих невест на танцы, но стирала-то и гладила им рубашки я, не невесты. Я ненавидела этих взрослых девиц, хотя никогда с ними не встречалась, но из-за них пятеро моих отцов становились какими-то рассеянными, когда целовали меня. Вот с тех пор кожа на моих щеках стала нежная, как персик, и я тайком от всех расплетала свои девчоночьи косички, чтобы почувствовать, как ветер играет в моих волосах. Я любила ветер. Пальцы большинства моих отцов играли в волосах других девушек. У меня же, чтобы играть в эту игру, был только ветер. Я обожала его.

Я сказала раньше, что никогда не встречалась с девушками своих отцов, но это не совсем так. Случалось, какая-нибудь из них приходила к нам домой, чтобы, как она говорила, помочь моей матери и, ясное дело, выставить себя с наилучшей стороны, но я не удостаивала их даже беглым взглядом, даже тенью улыбки, несмотря на их бесконечные: «О, да это маленькая Ана! Какая же она красавица!» Для меня они будто не существовали. Эти девицы звали меня Аной — гордячкой. Моя мать возражала: «Ее зовут Аной, как нашу Святую Матерь Смерти и Жизни… С большой буквы пожалуйста», — добавляла она, чтобы не было никаких неясностей. Я держалась важно, как Непорочная Дева в день праздничной процессии. И эти дурочки наконец поняли, с кем имеют дело. И все же я продолжала стирать и гладить рубашки, к которым эти кривляки прижимались под соснами. Как-то мать не дала мне стирать кальсоны моих отцов — одиннадцатого, десятого, девятого, восьмого и седьмого (они в устах матери окончательно стали моими братьями), сказав, что я в таком возрасте, когда кое-что не положено видеть. Я только позже все поняла. Речь шла о бьющей через край мужской силе моих братьев, которая в иные дни оставляла на их белье заметные следы. Моя мать о самых простых вещах всегда говорила так, словно о самой жгучей тайне. Я унаследовала от нее эту привычку.

Ана — почти девушка.

Мне не у кого спросить, отчего у меня на груди начали расти две выпуклости, те самые, которые потом так понравились Педро Пауче. Мать не разговаривает со мной об этой новой тайне, но все больше расставляет мои платья, особенно в груди. Когда я выхожу, ветер свободно гуляет по моей коже, под тканью платья. Я люблю этот смелый ветер, который обрисовывает линии моего тела, словно его плотно облегает неприличное платье. Это слово словно ненароком бросает мой самый старший отец, а мать отвечает, что девочка есть девочка (еще одна неясность) и нужно привыкнуть к тому, что она с каждой минутой меняется. Или почти с каждой минутой. Мать пользуется случаем, чтобы чертыхнуться в адрес мужчин, которые делают только парней, и у них не хватает ума понять, что гульфик тоже наполняется, так же как и корсаж у девушек. Но это не так заметно, отвечает мой самый старший брат. Тебе не заметно, вот кому! А мне заметно! — возражает мать.

Я делаю открытие, что у меня есть тело и оно порождает спор. Но спор — это не любовь. А вот ветер, наоборот, он лишь ласково обдувает меня, словно шепчет слова любви.

Ана подводит итоги.

В это время мой самый старший отец начал ограждать меня от взглядов парней. Я не понимала почему. Я была маленькая, щуплая. У меня всего-то и было, что глаза, косы да груда (их как раз и прятали ревниво). Было из-за чего волноваться. К тому же все мужчины уходили в море вместе, в одно время, и вместе возвращались. Я даже не могла воспользоваться отсутствием моих двенадцати отцов и покрасоваться перед парнями, как это делали другие девушки, у которых не было такого изобилия ангелов-хранителей. Когда выпадал случай и я обретала полную свободу, во всей дерене не оставалось ни одного существа мужского пола. За исключением Грошового Короля, но я, помнится, уже сказала, что ненавижу петухов. Не обращаю внимания даже на шумиху, которую они поднимают, чтобы возвестить начало дня.

Мои одиннадцатый, десятый, девятый, восьмой и седьмой отцы, с которыми я ссорилась, как и все сестры, замученные бессовестными братьями, один за другим переженились и покинули отчий дом, ушли жить на сторону со своими женами, одни в глубь страны, где стали земледельцами, другие в разные рыбачьи деревни, где вошли в свои новые семьи. Но шестой, пятый, четвертый, третий, второй и первый (этот такой же самодовольный петушок, как и Грошовый Король) в свою очередь мужали и становились все более требовательными. Да, в ту пору они уже накрепко забыли о своем суеверном долге защищать меня, потому что я, как никогда, расцвела, и, точно настоящие рабовладельцы, заставляли меня, как, впрочем, и мать, гнуть на них спину. Я стала выпускать коготки. Когда они требовали две чистые рубашки в неделю (вот уж причуда!), я расплетала свои косы и принималась спокойно расчесывать волосы. Наши крики были слышны даже на берегу, но верх чаще всего одерживала я. Кончилось тем, что все они уехали кто в Каталонию, кто в Страну басков, кто в Астурию, и стали работать на заводах, на доменных печах, в угольных шахтах. А один из них, второй, умер совсем молодым, он харкал черной кровью, так написал нам в письме его товарищ по работе. Мы узнали об этом незадолго до моего замужества. Другие умерли позже, на войне. А некоторые просто от старости. К счастью, я не была на их похоронах, ведь мы, рыбаки, не очень-то любим ездить в чужие нам земли, в глубь страны. Там и люди, и животные, и растения совсем иные, не такие, как у нас. Там мы чувствуем себя чужеземцами. Ну а оплакать-то их я оплакала, о чем тут говорить. Я никогда не забывала, что, когда была маленькой, они все меня любили, как биение собственного сердца. Я была их «маленькой Аной», которую любой ценой нужно было защищать от зловещего предзнаменования смертного дождя.

Ана Пауча Untitled9.png

Ана — девушка.

Мой настоящий отец уже слишком стар, чтобы одному управляться с лодкой (тоже слишком старой). Он нанял работника. Скорее даже напарника, потому что тот сразу же поселился у нас, в рыбацких семьях так обычно принято.

Педро Пауча — последний в своем роду, имя которого приговорено сгинуть с лица земли. Его предки уже когда-то переплыли через океан в Америку (с Христофором Колумбом, утверждал он), и, следуя этой своего рода семейной традиции, отец закончил жизнь китобоем в далеком море на севере Европы, где умер естественной смертью. Эти слова естественной смертью наверняка подтверждали, что он умер в море, к чему стремятся все моряки.

Я делаю вид, будто не слушаю его рассказа, потому что мне досадно, когда он обращается не ко мне, но сама прямо-таки впитываю в себя каждое его слово.

Он не смотрит на меня (даже по прошествии многих месяцев). Похоже, он и не замечает, что я здесь. А я — маленькая, щуплая, одни глаза, косы да груди, — вне всякого сомненья, здесь. И как-никак именно я стираю и глажу его рубашки, штопаю ему носки. Он, правда, довольствуется одной рубашкой от воскресенья до воскресенья. Я бы охотно стирала и гладила для него десять рубашек в неделю. Пятнадцать. Однако он столько не просит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: