Приказ был получен летом сорок седьмого года. На радостях Егор Петрович сунул фельдъегерю целковый. И закрутился как бешеный в Златоусте: сдавал завод новому начальнику, прощался с сослуживцами, утешал дам; они теряли «такого Чацкого», а любительское представление «Горя от ума» было на носу.

Распоряжением из Петербурга Ковалевскому разрешалось взять с собою помощников. И вот он их подыскивал. Не только помощников, не только мастеров, нет, сотоварищей высматривал среди «людей ведомства горного».

Высмотрел Бородина Ивана Терентьевича и Фомина Илью. Иван Терентьевич человек богатырской стати, залюбуешься открытым, в честных морщинах лицом. Под пятьдесят ему, Ивану-то Терентьевичу, и рудникам отдал он всю жизнь. Погонщиком хаживал в медных шахтах, рудознатцем был, штейгером сделался на Златоустовских заводах. А Фомин? Тот в сыновья годился Ивану Терентьевичу. Русые волосы у Илюшки аккуратно в кружок подстрижены, весь он ладный, проворный, шустрый. Недаром знаменитый изобретатель Аносов держал его подручным, когда сооружал новую золотопромывальную машину…

Вот с этими-то «людьми ведомства горного» и молодым петербургским ученым Ценковским Егор Петрович и подъезжал в феврале 1848 года к городу Хартуму, что стоит при слиянии Белого и Голубого Нила.

Хартум обдал клубами пыли. Отплевываясь и жмурясь, углубились они в узенькие искривленные улочки. Глиняные домики были без стекол в окнах, без замков и запоров на дверях. Один из таких домиков Ковалевский снял на два дня для экспедиции.

Что же он такое, этот суданский город?

Разноплеменные войска под командой турецких офицеров? Генерал-губернатор, чиновники? О, это еще не Хартум.

Хартум – это сами суданцы, это базары, это сады у Голубого Нила. Барки и верблюжьи караваны везут в Судан жгучий ром и отборный рис, добротное сукно и сирийский табак, мачты сосновые и мачты еловые; а Судан отгружает душистый кофе из Эфиопии и добрую медь с берегов Белого Нила, страусовые перья, бивни слонов и шкуры леопардов, черное дерево и черных невольников.

Голубой Нил поит хартумские сады. В садах лунно отсвечивают лимоны, гранаты наливаются сладкой кровью и никнут тяжелые связки бананов. Сады перемежаются полями. На полях сеют хлеб, четырежды в год снимают жатву.

А жители Хартума? Много народов и племен повидал Ковалевский, а таких не видывал. Африка! Что уж говорить про Ценковского и Бородина с Фоминым!

Ценковский все время что-то нашептывает Егору Петровичу. Иван же Терентьевич с Илюшкой стараются не выказывать удивления. Как ни чудно им, а порешили они, что так оно и должно быть, ежели люди живут, одеваются и пищу варят своим манером.

Вот у здешних мужиков что штаны, что исподнее: белые. И короткие, до колен. Должно, в таких-то по жаре способнее. Или вот таскает каждый по два копья, а нож через плечо подвешен. Значит, есть резон остерегаться чего-то. На ногах же у них… как это… сандалии, что ли, называются. Опять же попробуй тут в сапогах пощеголять. Свету не взвидишь. А бабы… Ну и чудесницы! Волосяные башни на головах, в носу – кольца большие. Из золота, что ли? Да нет, медные. Ох и придумают! Впрочем, чем бы ни тешились… А губы, губы-то у них синие. Словно утопленницы, ей-богу. Ну а если взять супружниц сидельцев да купчишек на Руси – те зубы чернят…

Вечером Ковалевский и Ценковский отправились в гости. Посыльный принес им записку по-французски. В записке после поздравления с благополучным прибытием говорилось, что местные жители-европейцы будут рады видеть соотечественников.

– Соотечественники? – удивился Ценковский.

Ковалевский, прилаживаясь с бритвой у зеркальца, ответил:

– Это ведь как понимать следует? Представьте: вы, петербуржец, где-нибудь, скажем в дебрях Сибири, встречаете петербуржца. Вы, разумеется, радостно пожимаете ему руку: земляк! Теперь вообразите: путешествуя по Италии, вы, петербуржец, встречаете сибиряка. И что же? Восклицаете: «Здравствуй, земляк!» Не так ли? А теперь представьте: в черной Африке вы натыкаетесь на итальянца. И что же? Вы в восторге: европеец – стало быть, соотечественник. Так-то, Левушка, меняются представления.

Вскоре они ушли.

– Вона, – обиженно заметил Илья, – отправились…

Бородин поднял на него спокойные глаза:

– А ты думал, тебя возьмут? Пожалуйте, дескать, сударь.

– Не думал… А все ж…

– Чего «все ж»?

– Тут ведь не дома… Вместе так вместе…

– «Не до-о-ма». Чудак ты, паря, право, чудак, – усмехнулся Иван Терентьевич. – Да ты с ними на дне морском очутись, а все одно – гос-по-да.

Иван Терентьевич тяжелым своим шагом заходил по комнате. Комната была пустая. Ни стола, ни лавки, ни табуретки. И лба перекрестить не на что. По глиняным стенам, суча клейкими лапками, постреливая огненными язычками, сновали ящерицы. Бородин усмехнулся:

– Ишь ты, мух ловят, что кот мышей.

Илья, помолчав, заметил:

– Ты, дядя, лучше на пол глянь. Как спать-то поляжем?

По земляному полу перебегали скорпионы и тарантулы.

Иван Терентьевич брезгливо повел лопатками:

– Надо б, Илюха, постелю устроить.

– Постелю? – нехотя отозвался Фомин. – А вот придет их высокородие, пусть и распоряжается. Наше дело маленькое.

– Да брось ты, паря, – рассердился Бородин, – брось, говорю, бестолочь пороть.

– А чего ж бестолочь? – заупрямился Илья, но тут в комнате появился хозяин.

Это был рослый, мускулистый суданец. Старательно пережевывая табак, отчего нижняя губа у него оттопырилась, он проговорил что-то непонятное. Илья переглянулся с Терен-тьичем.

– Найн, – медленно ответил Фомин, – найн ферштейн. – Он мучительно вспоминал те несколько немецких слов, которые слышал на Урале от заезжего инженера. – Найн, – повторил он с силой, но тут же сообразил, что немецким не поможешь, и сказал: – Нэ понимай…

Суданец жестом пригласил их следовать за собой. Терентьич потянул Фомина за рукав:

– Не робей.

Хозяин выставил обильное угощение. Теплые лепешки из дурры, вкусом похожие на пшенные, лежали в красивых тарелках из пальмовых листьев, украшенных соломенным узором. Жареные куры плавали в масле, а жареные голуби тонули в соусе. В стеклянных бутылках были мериза – хмельной напиток и что-то напоминающее лимонад.

Хозяйка, темно-бронзовая и крутобокая, в переднике из множества ремешков, встретила гостей. Голопузые мальчуганы, не дичась, уселись рядом с Иваном Терентьевичем. Он ласково потрепал их тяжелой ладонью, покосился на Илью:

– Нехристи, а по-людски принимают, семейно…

3

Егор Петрович с Ценковским сидели под навесом просторного дома негоцианта Никола Уливи в окружении дюжины «соотечественников». Стол был уставлен бутылками. В ровном пламени свечей с меланхолическим треском гибли какие-то крылатые твари.

Уливи, седой и хитроглазый, произнес тост. Тост был столь же длинен, сколь и невесел, хотя негоциант произнес его самым непринужденным тоном. Он приветствовал сынов великой северной державы, рискнувших проникнуть в столь южные широты и посетивших город Хартум, в коем за пять лет умирает три четверти европейцев от изнурительной жары, болотных испарений и еще черт его знает от каких болезней.

Высказав все это, Уливи чокнулся с Ковалевским и Ценковским. Когда бокалы были опорожнены, он добавил, что просит русских располагать его домом как собственным. «Соотечественники» согласным хором предложили свои услуги путешественникам.

Егор Петрович и Ценковский рассыпались в благодарностях столь душевным и сердечным людям. Они не замечали усмешки, с какой посматривал на Уливи и его собутыльников молчаливый шатен с высоким лбом и орлиным носом. Даже не сведущий в медицине человек догадался бы, что этот юноша едва оправился от приступа тропической малярии – таким изможденным и желтым было его лицо. Одетый в турецкое платье, он расположился несколько в стороне и после тоста Уливи лишь приподнял свою рюмку и поставил, не пригубив.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: