- Да!..
Она легко прижала мою руку к себе. Я чувствовал, как ее узенькая рука обвила мою.
- Ты, верно, понимаешь также, что есть и другая причина тому, что я избрала эту церковь, чтобы исповедаться в нашей любви... Ведь здесь покоятся останки стольких наших предков, твоих и моих, они спят бок о бок, так, как мечтали об этом ты и я... спят последним сном в ожидании воскресения из мертвых и Божия суда. Так же как когда-нибудь будем ожидать этого мы...
Я боюсь этого. Но вместе с тем - да это и неудивительно - вместе с тем я мечтаю о том часе, когда я восстану из мертвых, засвидетельствую тебе свою любовь и скажу о тебе: 'Он - мой возлюбленный, на нем нет греха. - скажу я. - Взгляни, Господь, на благородство его высокого лба, ведь он не такой, как все мы. Грешна лишь я одна. И после того чуда, что мне довелось испытать на этой земле, я готова нести вечную кару, которая, я знаю, будет мне уделом'.
Улица извивалась - тесная и мрачная. Но вот дорога начала подниматься в гору, сначала постепенно, а потом все круче и круче. Она становилась все круче и теснее, превращаясь в узкий переулок. Мы шли прижавшись друг к другу, и рука ее мягко покоилась в моей. Она сама это сделала.
Никто из нас больше не произносил ни слова, молчала даже она, сказавшая мне много такого, что должно было навеять мне, идущему рядом с ней в ночи, диковинные мысли.
Там на самом верху стояли дома, принадлежавшие знатным семействам; в их стенах я, конечно, никогда не бывал. Но мы шли лишь маленьким, тесным переулком, который не мог вести к какому-либо из этих домов. Вдруг она остановилась. Я ничего не видел, но она своей наверняка слабой рукой, должно быть, толкнула низкие, но тяжелые ворота дома, потому что услыхал скрип железных петель и заметил, что после этого мы очутились в узкой галерее, где пахло каменной кладкой и сыростью. Я чувствовал ее руку в своей, чувствовал, что она ведет меня по совершенно темной галерее и наверх по такой же темной и узкой лестнице. Наверху она, верно, отворила другую совершенно незаметную дверь, потому что теперь запах каменной кладки и сырости совсем исчез, и мы пошли по мягкому ковру, заглушавшему наши шаги. Мы, по-видимому, находились в комнате, и в комнате женщины, так как там стоял нежный аромат, присущий, по моим представлениям, комнатам, где обитали подобные существа. Аромат этот напоминал мне почему-то запах ладана в церкви Святого Томаса, сладковатый и слегка тошнотворный, хотя вместе с тем и совсем другой.
Я ждал, что она зажжет свечу, но она этого не сделала, быть может, чтобы не возбудить подозрение в доме, где, верно, кроме нас было еще немало людей. Хотя мы вошли в маленькие, неприметные ворота в переулке, это вполне мог быть большой дом, один из старинных дворцов здесь, в верхней части города.
Вместо этого она мягко обняла меня, и я почувствовал, как ее губы приближаются к моим губам, так близко, что я ощутил их тепло своим ртом, ощутил, как она совсем легко ласкает его своим дыханием. В следующий миг мы утратили самих себя, превратились в единое существо, слились в единое любящее существо, которое опускалось все глубже и глубже вниз, в бездонный источник любви.
Эта ночь окутана в моей памяти сплошной теплой тьмой; ничего не вспоминаю я так, как эту ночь. Я вспоминаю ее неотчетливо, как нечто почти нереальное, помню лишь только, что она была, была как нечто бездонное и просто как ночь. Хотя это было так давно, она по-прежнему все так же живет во мне, и мне кажется, будто я ничего так по-настоящему не пережил. И в теплой тьме я все время слышу, как она шепчет таким хорошо знакомым, низким, мягким, чуть дрожащим голосом:
- Никогда не оставляй мои губы в одиночестве... никогда больше не оставляй их в одиночестве... никогда больше...
Мы оба так изголодались, что казались ненасытными. Почти целая ночь ушла на то, чтобы утолить наш голод и чтобы все вновь и вновь соединяться.
Под конец в совершеннейшем изнеможении мы заснули, тесно прижавшись друг к другу, вероятно одновременно.
Но проснулись мы не одновременно. С нашим пробуждением связано столько странностей, что я должен рассказать об этом подробнее и, быть может, даже очень пространно. Если только я не слишком утомлю тебя.
Я проснулся первым - преисполненный чувством счастья, причину которого я не тотчас вспомнил. Но тут же я вспомнил все, и при чуть резковатом утреннем свете, пробивавшемся сквозь высокие окна, я увидел ее. Она лежала рядом со мной, обнаженная, с обращенным вверх лицом и полуоткрытым ртом. Дыхание ее было стесненным и тяжелым и иногда переходило в слабый храп. Я в первый раз увидел ее.
Она была скорее всего не совсем такой, какой я представлял ее себе, не так уж юна и, может, не так прекрасна. На самом деле я понял, что определенного представления о ней у меня не было, сколько я ее ни придумывал, а может, именно поэтому. Но как раз такой я, верно, ее не воображал: с черными волосами, падающими завитками на довольно худую шею, с тонкими и бледными губами. Над верхней губой виднелся легкий пушок, под закрытыми глазами темнели круги, быть может из-за всех излишеств этой ночи. Нет, она не была красива, но на ее чуточку чрезмерно удлиненном и чрезмерно худощавом лице лежала печать некоей утонченности, подлинной породы. И тело ее было прекрасно, не столь худое, как можно было предположить, судя по ее лицу, а мягкое и даже чуточку пухлое, почти нежное, с маленькой, чудесно изваянной, хотя, быть может, не такой уж молодой грудью. Ведь мне больше не с чем было сравнивать, я никогда прежде не видел женского тела. Но был уверен, что оно - прекрасно.
'Каждое женское тело наверняка прекрасно', - сказал я себе.
Вообще-то, сам я был не очень красив. Когда я лежал и смотрел на свое собственное угловатое тело, мне не показалось оно хоть сколько-нибудь красивым. Я никогда прежде его не видел, никогда прежде не видел свое тело, не видел по-настоящему, так, как теперь, когда оно осуществляло то, для чего было предназначено природой, когда оно впервые существовало по-настоящему.
Да и лицо мое, без сомнения, тоже нельзя было назвать красивым: худое, изможденное, обтянутое нездоровой кожей, угреватой от вечного сидения взаперти и пристрастия к чуждым миру книгам. Трудно вспомнить себя самого, каким ты некогда, давным-давно был. Но я смотрю на себя именно так, большими, жаркими глазами, жаркими от страсти, обуявшей в то время мое малокровное и худощавое юношеское тело.
Меж тем, несмотря на мою худобу, я был крепко скроен, а впоследствии стал дюжим и рослым малым.
Кровать, на которой мы лежали, была застелена тончайшим бельем, таким тонким и мягким, что я никогда прежде не видел подобного, и покрывало, сброшенное нами из-за снедавшего нас жара, было из какой-то дорогой ткани, по-видимому из толстого шелка. И вся эта не очень большая комната была богато убрана и не походила ни на что виденное мною прежде.
Но мне было не к чему разглядывать все это, да и времени у меня на это не оставалось. Женщина, лежавшая рядом со мной, проснулась, быть может, потому, что я в знак благодарности ее прекрасному спящему телу легко и влюбленно погладил его.
Она посмотрела на меня взглядом, который я до сих пор не забыл. Он был одновременно и боязливым, испуганным - и изумленным. Я впервые тогда увидел ее глаза - большие и очень темные, пугливые и влажные, чуть затуманенные, как глаза лани.
А испугом преисполнило их, верно, то, что она при отрезвляющем утреннем свете обнаружила, что пережила чудо любви не со своим возлюбленным, а с незнакомцем. Рядом с ней лежал мужчина, которого она никогда прежде не видела и с которым она пережила то великое чудо, о котором так несказанно тосковала. Она ведь точно так же переживала его, не правда ли? И быть может, сознание этого преисполнило ее душу еще большим страхом. Ведь я не знаю, я только догадываюсь, что могло шевельнуться в ее душе, когда ее глаза встретились с моими, такими же огромными, как ее глаза. Думаю, это было единственно общим у нас.