— Наверное, наши упрямцы с того бока зашли, — сказал он, заметив, что пятно это вдруг закрылось.
— Счастливы они, бузотеры, что еще время терпит, — сердито сказал отдувавшийся Грунюшкин. — А то могло бы, как градом, накрыть осколочными! Фугасных-то к самолету подвешивается несколько штук, а мелких осколочных — целые кассеты…
Словно в ответ ему, тяжелые и страшные удары потрясли мерзлую землю, хоть и были новые взрывы, кажется, не ближе. Даже внутри водостока воздух сотрясался от этой жестокой отдаленной бомбежки, яростной стрельбы зениток и истошного рева паровозных гудков. За всеобщим грохотом и гулом самолетов не было слышно, но, судя по гулким бомбовым ударам, налет был не малый и они, наверное, висели теперь над злополучной сортировочной горкой просто черной тучей. Так по крайней мере думалось замершему Андрейке.
— Даже не дают себе труда пикировать! — выждав паузу, гневливо выкрикнул железнодорожник. — Бомбят, похоже, прямо с вышины и горизонтального полета: станция не маленькая, куда, мол, никуда, а все равно попадем!..
Видно, и добряка Грунюшкина одолевал сейчас нестерпимый гнев.
Он осторожно погладил левую сторону груди ладонью, расстегнув крючки верхней одежды, морщась, добыл из внутреннего кармана тужурки металлическую коробочку и, вынув из нее большую белую таблетку, бережно положил ее в рот, под язык.
И вдруг уж совсем близко захлопали вокруг не очень громкие, но необычно частые взрывы мелких осколочных бомб. Наверное, и впрямь фашистские стервятники, опасаясь зенитного огня, совершенно бесприцельно и с очень большой высоты освобождали над станцией свои кассеты: вытряхивали эту двух- и трехкилограммовую мелочь, как из мешка. Минут пять осколки щелкали и звенели о стальную плиту неразборчиво и слитно, точно град.
Едва удавалось различить отдельный стук о металлическое перекрытие водостока самых крупных осколков: клюнув непробойную сталь, они со злым визгом и воем отлетали прочь. Пока не раздался близкий бомбовый удар крупной фугаски и весь водосток затрясло, точно это был брезентовый пожарный шланг; с плит перекрытия посыпалась окалина.
Вблизи что-то горело: и без того смрадный воздух тоннеля наполнялся дымом и гарью. Входное отверстие совсем заволокло густо взметнувшейся известковой пылью, едкой и непроницаемой: должно быть, бомба прямым попаданием угодила в старые руины.
Эту взбудораженную смесь из воздуха, пыли, дыма, зловония и гари с трудом вдыхал семнадцатилетний здоровяк Бурлаков. А Грунюшкин и вовсе через силу глотал широко открытым ртом: дышал шумно, с напряжением, тяжко. Покашляв, он посветил себе зажигалкой (в тоннеле стало темно, как ночью) и снова достал из маленькой коробочки белую таблетку.
— Сердце, — коротко пояснил он. И прерывисто, одышливо добавил: — Ну и денек опять выдался… Такой и молодого не красит: у иного преждевременно инеем на висках пробрызнет… Ну, а кто и был с седым зазимком — держись за сердце! Впрочем, тебе это, покуда, непонятно: за семью печатями еще…
— Нет, я тоже знаю: у меня мать сердечница, — сказал Андрейка. И уж совершенно непроизвольно у него следом вырвалось: — Не боись!
Должно быть, это «не боись» в устах зеленого новобранца — бездумно брошенное прошедшему огни, воды и медные трубы ветерану — не на шутку обидело железнодорожника. Он больше ничего не сказал, хотя спохватившийся, Андрейка несколько раз пробовал с ним заговаривать.
Андрейку слегка поташнивало — то ли от голодушки, то ли от дурного воздуха, то ли от контузии… Разговаривать, когда кругом гремит и звенит, было ему трудно и тоже не хотелось. Подмерзший комель вырванного с корнем куста ударил его, наверное, покрепче, чем показалось сгоряча: при сильном шуме больно не только говорить, а даже думать. Нахохлившийся Бурлаков упрямо молчал, с каменным терпением ожидая окончания налета. И лишь сообразив, что бомбежка, пожалуй, окончена, а непрекращающийся шум и звон только в ушах и голове, снова заговорил с железнодорожником:
— Николай Степаныч, а Николай Степаныч! — с искательными нотками в голосе позвал он. — Вы, ненароком, не задремали? Как эта станция называется? Сто раз собирался узнать, да все забывал… Может, пора из этой вонючей трубы выбираться? Вроде, малость стихло…
Не получив ответа, он торопливо и грубовато дернул привалившегося к стенке железнодорожника за руку: она мотнулась бессильная и холодная.
Озаренный жуткой догадкой, чувствуя холодок решимости, он схватил грузного железнодорожника за плечи и, стремительно пятясь, одним махом проволок его к выходу. Но едва свет коснулся головы, испуганно отпустил плечи. Лицо Грунюшкина было пепельно-восковым, мертвые серые губы закушены, закрытые глаза плотно прижмурены, точно от нестерпимо яркого света. Тело его было совершенно холодным: видно, просидел он бездыханным не менее полчаса.
21
Дальше Андрейка помнил все как во сне. Вопреки недавним своим предположениям, что «упрямцы» тоже зашли в водосток, он опрометью бросился к стене пакгауза.
Крупная бомба и впрямь угодила в его южное, еще прежде разрушенное крыло, и теперь снег далеко вокруг, даже на соседних крышах, был густо усыпан разметанным взрывом кирпичным крошевом.
Но прочная северная торцовая стена длиннющего Г-образного склада, с толстыми контрфорсами по бокам, стояла по-прежнему, около нее Андрейка еще издали с ужасом заметил две темные, неподвижно распростертые человеческие фигуры. Тоже — на прежнем месте!
Преодолев последние заваленные метры в несколько скачков, он как вкопанный остановился над двумя изуродованными телами. Учительницу он признал только по светлому клетчатому пальто: лежала она ничком, осколок попал в голову. Вытянувшийся Коломейцев напряженно прижимался к грязному снегу обеими лопатками, точно положенный в неравной борьбе навзничь. Лицо его, с полуприкрытыми глазами, было густо припудрено бурой пылью, и Андрейке на миг показалось, что широченная грудь Сергея еще дышит.
Он опустился на колени, торопливо, обрывая крючки, расстегнул будто исщипанный ватник — тело друга в самом деле хранило слабый остаток тепла, но сердце уже не билось: весь он был буквально иссечен и изрешечен осколками.
Андрейка с трудом поднялся на сразу ослабевшие ноги и, мертвея от жалости и ужаса, несколько секунд, покачиваясь, молча постоял над учительницей и боевым товарищем, даже забыв сдернуть треух. И, дрогнув, вдруг сорвался с места, спотыкаясь побежал к центру вокзала: захлестнутый невыносимой этой жалостью, бессильной, свирепой ненавистью, подгоняемый страхом. Точно трижды пережитое им сегодня — в перелеске над Августиной, а здесь над Грунюшкиным и Коломейцевым — выпустило, наконец, на волю и этот еще неизведанный страх: мучительный, постыдный, не управляемый…
Только позже он горестно сожалел, что не похоронил, достойно, как положено другу, Сергея Коломейцева. Сокрушался, что недостойно оставил в таком неподходящем месте и грузное тело добряка-Грунюшкина, по сути дела спасшего ему жизнь.
Но это — потом.
А в первый момент одна-единственная сложная мысль, задавив и оттеснив все другие, полностью овладела его контуженной головой: скорее, как можно быстрее выбраться с этой злополучной станции, где совсем зря, без единого выстрела, гибнут такие мужественные люди, как Сергей и Николай Степанович! И, выбравшись за зону налетов, снова заявиться в военкомат: попросить, потребовать, наконец, самое грозное оружие и бить этих фашистов, как говорил Коломейцев, без всякой пересменки и до смерти!
Вокзал во многих местах дымился, отбоя воздушной тревоги еще не было. Но железнодорожники уже то здесь, то там — действуя стремительно, как на пожаре, — отвинчивали и сменяли покореженный рельс, лихорадочно исправляли сбитый стрелочный перевод или флюгарку, по одному и группами в два-три человека хлопотали около поврежденного подвижного состава…
Миновав начисто стертую кубовую, где Грунюшкин собирался «набрать кипяточку», Бурлаков пробежал мимо горевших вагонов (их тушили люди в армейских ушанках и брезентовых робах). Не задерживаясь, промчался мимо по-полевому развернувшего работу перевязочного пункта, с короткой очередью легкораненых у полуразрушенного крыльца и вездесущими санитарами. Слышал, как кто-то, уже положенный на носилки, пронзительно закричал. И без оглядки, обогнув зиявшую прямо среди парковых путей воронку, инстинктивно свернул туда, откуда явственно доносился самый обычный для любой станции звук стрелочного рожка: требовательного, настойчивого, но, как всегда, делового и мирного… Точно ничего вокруг и не случилось!