Тарасу даже вспомнилось, какими угрюмо-мрачными показались ему эти места по приезде в сравнении с его маленьким, родным, утопающим в зелени городком. Да и позже, после окончания ФЗО, он еще лелеял мысль, что скоро отсюда уедет совсем, не без основания полагая, что крепильщик — тот же плотник. Он все собирался на какую-либо новостройку: сердце его еще замирало от сдерживаемого страха перед каждым спуском в шахту, и он долго не мог освоиться с мыслью, что крепильщик всегда работает «под землею». Потом познакомился с Полей, как-то незаметно за это время возмужал, перестал бояться шахты, обжился и уже ничуть не удивлялся, когда кто-либо из старых шахтеров называл «Соседку» родной. Он и сам теперь с гордостью называл себя шахтером и считал «Соседку» родной и только порой бегло сожалел, что его в свое время так ловко обманули в ФЗО: при приеме заверяли, что крепильщик — чуть ли не центральная фигура, без которой никому ни вздохнуть, ни охнуть, а на поверку оказалось, что погоду в шахте делают забойщики и те, в чьих руках угольные комбайны. Промахнулся, считал он, по молодости и неопытности, но дело всегда казалось поправимым.

Эта старая, почти ребячья обида шевельнулась было на миг в душе Тараса, но он тут же вдруг вспомнил, с какой радостью воспринял свое назначение в бригадиры.

— Самый молодой бригадир крепильщиков на шахте «Соседка» Тарас Харитонов! — шутливо-важно представился он в тот вечер, подавая руку Поле.

Но теперь-то он знал, что именно в этом и вмещалась почти вся радость; в глубине души Тарас считал свое выдвижение преждевременным, и командовать над товарищами ему совсем не хотелось. Кроме того, ему порой представлялось, что поводом к этому выдвижению был просто случай.

Тарас уже не глядел в окно, а беспокойно ворочался на койке. Без спроса всплывали в памяти первый лихорадящий спуск под землю, первое настоящее свидание без насмешливых девчат и глазастых товарищей. Потом вдруг вспомнилось, как провожала их мать Василия и уже на станции, отирая слезы, строго наказывала: «Будьте братьями — и все! Чтоб никогда друг дружку там не обижали… Слышите?!» А он тогда и впрямь плохо слушал и еще меньше понимал, зачем нужен этот наказ: он все конфузливо оглядывался по сторонам, стараясь определить, многие ли из ехавших с ним ребят видели, как его, взрослого, почти шестнадцатилетнего, расцеловала в щеки, лоб и губы, измазав своими солеными слезами, эта женщина. «Правда, Васильку пришлось претерпеть куда побольше, — думалось тогда, — но ему она мать, а мне-то чужая, просто детдомовская сторожиха…» И вот теперь первое житейское испытание, свалившееся на Тараса так неожиданно, снова показалось ему таким большим, настолько непереносимым, что впору было писать письмо и просить эту добрейшую старушку образумить своего Василька.

Проснулся Тарас от грубовато-дружеского поталкивания в плечо и, еще не повернув головы, знал, кто его таким способом может будить. Он быстро, точно по тревоге, вскочил, сел на койку и с минуту молча смотрел прямо в глаза Кожухову.

— Ты что уставился, соня, пошли-ка обедать, — примирительно предложил Василий. Он явно пытался быть и добродушным и серьезным, а губы его против воли растягивались в неуместную улыбку.

— Вот что, друг, — нажимая на последнее слово, негромко начал Тарас, — из комнаты этой уйду я, сегодня же постараюсь это сделать… А уж из бригады, пожалуйста, перепросись в другую ты… Не дело мне ото всех из-за одного тебя уходить. Может, хоть на это совести у тебя хватит?

— Что ж, мы не можем по-прежнему вместе работать?

— Лучше порознь.

— Почему?

— Наша работа какая?

— Ну… ответственная, под землей… — начал перечислять Василий, с удивлением поглядывая на товарища: еще десять минут назад он был убежден, что его покладистый друг Тараска сегодня же пойдет на примирение.

— И опасная она тоже, — перебил его Тарас. — Случись теперь что с тобой или со мной в лаве, и разговор может получиться нехороший… Все ж знают или узнают завтра, какие мы с тобой стали крепкие «друзья», — Тарас невесело усмехнулся.

— Ах, вон ты куда гнешь, тихоня, — зло засмеялся Василий. — Значит, сам за себя боишься, как бы вместо старомодной дуэли своего соперника в лаве не завалил?

— Ду-ура-ак! Ду-ура-ак! — бешено заорал Тарас, и даже глаза его побелели от гнева. Он перевел дух и сказал уже спокойнее: — А наша работа действительно требует… почти как под цирковым куполом… полного взаимного доверия да и взаимной выручки обязательно…

— Но у тебя оно не полное? — уже держась за дверную ручку, полуобернувшись, поинтересовался Василий, сердито кося черным глазом.

— Вот сейчас в самую точку попал, ни вот столько, — показал Тарас кончик мизинца, — теперь совсем тебе не верю!

Василий изо всех сил хлопнул дверью и ушел, а Тарас еще долго сидел на койке и, свесив босые ноги, сжигал папиросу за папиросой. Обида и гнев, охватившие его, точно опустошили и одновременно отрезвили. Горе, правда, не казалось меньше — оно лишь повернулось какой-то другой, более реальной стороной, и мысли стали более конкретными. Думал сейчас Тарас уже не о своей «испорченной жизни», а о том, что совершенно глупо оставил он утром пачку писем в чужих руках, так непростительно смутился и даже растерялся от некрасивого поступка других. «А надо бы, конечно, немедленно забрать все свое, а ее записки к Василию, разумеется, оставить у Симакина…» Даже в краску теперь бросало при одной мысли о том, что его письма к Поле, где были все нежные слова, какие он только знал и какие всегда вырывались у него от всего сердца, из глубины души, сегодня, может быть, гуляют по всему поселку.

Подчиняясь ходу мыслей, Тарас решительно выдвинул из-под койки чемодан и достал Полины письма. С минуту он глядел на этот всегда очень дорогой для него сверток, не зная, как с ним быть: выйти в коридор и сжечь в топке «титана» или молча вернуть все это Поле? Еще доставая письма, он твердо сказал себе: «Просматривать не буду». А через минуту, повернув дверной ключ, брал одно письмо за другим и, не прочитывая целиком, сразу находил в каждом особенно взволновавшие или порадовавшие места.

«…Ты, Тарас, быстро отказываешься верить в верность друзей. Нет, Тарас, я не принадлежу к тем, кто пытается возомнить о себе что-то, и уж, конечно, не способна на вероломство. Так что впредь этого, пожалуйста, не выдумывай…»

— Вранье с курсов, — мрачно усмехнувшись, проговорил он вслух и, поставя согнутый листок на тумбочку, поднес к нему зажженную спичку.

«…Тарас! Так, право же, очень нечестно: требовать искренности от других и не быть искренним самому. Почему ты не написал о своем премировании и что был на вечеринке в нашем «девичнике»? Весело было? Заниматься по-прежнему приходится очень много, потому и пишу редко. Только один раз выступала в самодеятельности, исполняла твою любимую польку, говорят, неплохо. Учиться здесь очень интересно, и на это уходит все время. Завтра пойдем в театр на «Беспокойное счастье». Пиши, Тарас, не считая моих писем, потому что без твоих писем очень, очень скучно…»

— Тоже ложь, — бурчал он и, подождав, пока легкий ветерок из распахнутого окна сдунет остатки невесомого пепла с тумбочки, принимался за следующее письмо.

Все письма были сложены в определенном порядке, вероятно по датам их получения, но он выхватывал из пачки наугад, какое придется, и, пробежав глазами всего несколько строк иногда из средины или даже конца, сжигал. Так он быстро расправился с добрым десятком, пока не подвернулось письмо, надолго оставшееся в его руках.

«…Жду твоего письма, очень жду; жду, когда не жду от других (девочек!). Тарас, я, безусловно, за такую дружбу, за которую ты!

Друзья мои, прекрасен наш союз!
Он, как душа, неразделим и вечен.

И это даже не то, что бы я хотела сказать, но больше я не знаю, как сказать тебе об этом. Вот, немножко ревнивый Тарас, и все мои «сердечные дела», как ты выразился в своем письме. А на Октябрьскую я приеду обязательно. Встретишь? Приехать думаю числа четвертого ноября. Настроение уже чемоданное. В общем, приеду как твой гость. Хорошо? Скорее выздоравливай от своих ранений и больше никогда не болей…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: