С колотящимся сердцем, вихрем помчалась перепуганная Алена по раскисшей тропинке возле насыпи и метрах в ста от будки Прясловой, когда уже можно было крикнуть, так круто остановилась, что ноги сами еще немного проехались по талому снегу.
— Скорее! — задыхаясь, выкрикнула она. — Мама зовет, да побыстрее!!
Она видела, как понимающе переглянулись быстро распрямившиеся отец и Маришка… Видела еще, как наотмашь, не глядя, швырнул отец в сторону поперечную пилу… Даже слышала, что, попав на обух врубленного в полено топора, пила певуче охнула… Потом Аленка, круто повернувшись, так же быстро побежала назад и до самого дома слышала сзади лишь топот отцовых сапог да его шумное прерывистое дыхание…
Уже возле приоткрытой двери отец опередил ее, и они на миг столкнулись, замешкались. И в эти считанные секунды вместе успели увидеть, что мать повернулась на бок и преспокойно спит. И оба, не сговариваясь, успели с удивлением подумать: «Как же это она перевернулась сама? Если уж давно не могла этого сделать без посторонней помощи?!»
Но когда разом вбежали в комнату и приблизились вплотную — с ужасом убедились, что она уже не дышит. А выражение ее лица по-прежнему было спокойное и необыкновенно ясное, будто она, действительно, лишь очень крепко уснула — так засыпают путники, пройдя долгий и утомительный путь.
14
Если б кто год назад сказал Петру, что он очень будет переживать эту утрату, — он бы в ответ, наверное, лишь устало и горько усмехнулся. А вот теперь он переживал столь глубоко, крепко и хмуро, что порой не спал целыми ночами. Отменно изучившая его Ульяна и тут не ошиблась: больше всего тосковал Петр, как ему казалось, лишь потому, что так и не управился он сказать ей эти шесть букв, всего одно-единственное слово: «прости».
И еще, будто смутный сон, порой невольно вспоминается давнее: как дружно и ладно они жили до этой непоправимой беды; и кем она ему была вначале, когда вернулся он с войны, после контузии, как говаривала Уля: «Сам себе не радый»… А ведь она — со своим добрым любящим сердцем и живым общительным характером — все потерянное им там, на войне, очень скоро сумела ему вернуть сполна! Он тогда быстро окреп и успокоился… Зато теперь мысли об этом, словно нарочно, без спроса лезут в голову, и не жди от них покоя ни ночью, ни днем — нет сна и не идет на ум работа!..
Алена переживала свою потерю еще труднее. Особенно мучительными для нее были первые дни после смерти матери. Но и гораздо позже, долгие несколько недель, ее видели с опухшими от слез глазами. Затем к ней зачастил с уроками Виталий, почти ежедневно забегали с разъезда подружки, не раз в домике на 377 километре появлялась теперь и классная руководительница — молодая, настороженная Вер Иванна.
Посетители эти вели себя по-разному. Юный сосед смотрел на Петра сочувственно, вежливо здоровался. Сменявшиеся, как на вахте, подружки демонстративно его не замечали, — будто он и не был хозяином дома. А красивая Вер Иванна, холодно ему кивнув, сразу подсаживалась к столику Алены и долго требовательно молчала: пока он, наскоро захватив футляр с сигналами, не догадывался уйти — точно повзрослевшая дочь находилась на приеме у врача!
Однако он был рад и таким визитерам: дочь с ним почти не разговаривала, а он и через две недели после смерти матери, и через три — не раз заставал ее дома бурно рыдающей. Потому что забудется хоть чуть-чуть она в школе и летит домой со своими последними важными новостями, с еще не до конца осмысленным скрытым внутренним намерением скорее рассказать о них… А распахнет дверь — и опять с предельным отчаянием въявь поймет, что рассказывать-то некому! Вот и валится из рук портфель, а хозяйка его, бросив обессиленно сжатые кулаки на стол, горько сникает на них своей белокурой головой и снова неутешно плачет. «Так уж пусть эти гости и шефы относятся к отцу, как угодно, — озабоченно думал Петр. — Лишь бы дочь не осталась в таком большом горе одна».
Только сам Петр так и остался со своей бедой с глазу на глаз, хоть уж давно знал, по собственному опыту, как это страшно и трудно. Не умом, а скорее инстинктом самосохранения, он понимал, что сейчас все его спасение от думок и бессонницы в ежечасном общении с Мариной. Но именно это он почему-то сразу отверг и сердцем и разумом, считая, что встречаться ему с Морей именно сейчас не надо, что это худо, плохо, просто никуда не годится… Потому, что непременно это станет сейчас уж каплей через край Алене, да и излишним вызовом людям, почти кощунством: ибо выглядеть будет нарочито подчеркнутым и недостойным забвением памяти Ульяны, а такое не прощается…
И, собрав в комок всю волю, он даже поклялся самому себе, что не будет искать с Мариной встречи. А на день ее рождения, в начале мая, он смело войдет к ней прямо в дом и тогда они уж все решительно обговорят: и как им поступить со своими участками, потому что работать мужу и жене путевыми обходчиками не гоже для семьи, да и пора ей хоть чуток отдохнуть от этого нелегкого, не женского дела… И сажать ли в мае оба огорода, или уж только один его? И, главное, когда ж и куда надумала она теперь отправляться с этим своим нетерпеливым оформлением? Словом: все, все обговорят тогда они вместе!..
Он уже подозревал, что и умная Моря, похоже, самостоятельно приняла именно такое тактичное решение: теперь-то куда ей спешить и зачем сомневаться? Во всяком случае, она сама сейчас старательно избегает и преждевременных встреч и долгих разговоров — тоже, значит, понимает, что не время сейчас ни для свиданок, ни для излишне торопливых глупых бабьих вешаний кулем на шею…
Петр еще не догадывался, что она сейчас просто-напросто не знала как себя с ним вести, боялась нечаянно его обидеть, рассориться. «Если по-человечески выразить его горю сочувствие… — растерянно и нерешительно думала она. — Так он, чего доброго, возьмет да и ляпнет в сердцах: «Ну, чего зря врешь, сама ж ты этого давно хотела!» А если об этом ничего не сказать, просто замолчать, — так опять можно не угадать и не угодить, даже ненароком нарваться на ссору: «Чего ж, скажет, затаилась: радуйся теперь, дождалась! Помнишь, мол, сколько ты этим бередила, докучала и досаждала мне?!» Нет уж, лучше месяц-другой повременить, пусть он хоть немного в себя придет и успокоится!..»
А больше откровенничать Петру было не с кем. Он и по началу своей трагедии, живя на отшибе, не очень-то был избалован людским вниманием и сочувствием и потому не любил выносить ее на обсуждение с каждым встречным-поперечным прохожим. К тому же сейчас, в марте, даже и временных ремонтников поблизости почти не было; да и зачем это опять ворошить все снова здорова, если, наконец, хоть и очень мучительно и трагично, а все уж почти стало на свое законное место?
И Петр терпеливо не произносил ни с кем даже имени Прясловой, да никто его об этом и не расспрашивал — люди тоже, наверное, считали, что теперь уж все ясно и без его откровений. Но бригадир ремонтников Баюков, видимо, не смог преодолеть своего любопытства, упомянул раз имя Мори, хоть лучше б он не говорил этого…
А дело было так. Спустя недели три после смерти Ульяны, он вдруг постучал среди дня в окошко будки, а когда Петр вышел — не попросил, а начальническим тоном сказал:
— Помоги-ка, Лунин, нашу ремонтную конягу побыстрее снять… Запарился мой зеленый помощник с мотором, и побарахлил-то он в пути считанные минуты, а вот все равно приходится принимать эту нелегкую тележку с рельс долой…
— Значит, снова не управились вы проскочить между поездами? — удивился Петр. — А ведь это окно было ничего себе: подходящее, порядочное!..
— Моя вина, — смущенно признался юный моторист, с опаской поглядывая на Бармалея.
Втроем они торопливо сняли тяжелый верх, на пару с мотористом Петр спешно убрал с рельс задний и передний скат тележки. А поезд все не показывался. И чтобы убить время Бармалей в упор, с нескрываемым любопытством рассматривал путевого обходчика — уже неподвижно держащего в руке палочку сигнала, с туго накатанным на нее желтым флажком…