Полли побоялась идти одна, и солдат пошел с ней.
Врач занимал квартиру в одном из тех доходных домов, что до отказу переполнены нищетой и грязью. Подниматься к нему нужно было на третий этаж, по узкой лестнице, мимо множества распахнутых настежь дверей, словно комнаты не были в состоянии вместить столь непомерную нужду. Тем более поражало, что квартира врача сама по себе имела весьма комфортабельный вид. Великолепие начиналось уже в прихожей. По углам стояли пальмы в огромных кадках, на стенах висели ковры – явно не отечественного происхождения. Жалкими казались пальто и зонтики пациенток, висевшие на железной вешалке.
В приемной сидели семь-восемь женщин, сплошь представительницы среднего сословия. Открыв дверь своего кабинета, чтобы впустить следующую пациентку, врач кивком головы вызвал Полли, которая была одета лучше других. Она последовала за ним подавленная; солдат остался в приемной.
Врач был то, что женщины называют «красивый мужчина», с высоким лбом и холеной, мягкой бородкой. По тому, как он складывал руки, было видно, что он ими особенно гордится. Лицо у него было, впрочем, довольно потасканное, выражение глаз тоже малоприятное, а голос несколько елейный.
Пока он, к тайному ужасу Полли, записывал ее имя и адрес, она оглядела комнату. На стенах висело всевозможное оружие – негритянские копья, луки, колчаны и короткие ножи, а также старинные пистолеты. В углу, в стеклянном шкафу, лежало несколько хирургических инструментов, выглядевших гораздо более страшно. Стол был покрыт довольно толстым слоем пыли.
– Да, – откинувшись на спинку кресла и сложив белые руки, начал врач, хотя Полли, кроме своего имени, не произнесла ни слова, – то, чего вы хотите от меня, совершенно невозможно, милая барышня. Уяснили ли вы себе вообще, какое требование вы мне предъявляете? Всякая жизнь священна, не говоря уже о том, что на этот счет существуют полицейские правила. Врач, который сделает то, о чем вы просите, немедленно лишится практики и, кроме того, сядет в тюрьму. Вы скажете – сколь часто нам, врачам, приходится эта выслушивать в приемные часы! – что это средневековые законы. Ну что ж, милая моя барышня, не я их писал. Ступайте, стало быть, тихо-мирно домой и покайтесь вашей маменьке. Она женщина, как и вы, и поймет вас. Да у вас, наверно, и денег не хватит на такую операцию. Кроме того, совесть не позволит мне взяться за такое дело. Ни один врач не захочет ради каких-то паршивых десяти или двадцати фунтов ставить на карту все свое существование. Мы не глухи к нуждам ближнего. В качестве врачей мы проникаем взором во многие глубины социальных бедствий. Будь хоть малейшая возможность, будь вы хоть чем-нибудь больны, ну по крайней мере чахоткой, я сказал бы: «Ладно! Давайте, в пять минут все будет готово, и никаких осложнений». Но вы никак не похожи на чахоточную, поверьте мне. Когда вы в припадке девического легкомыслия предавались наслаждению, вы должны были подумать о последствиях. Надо быть осмотрительной, нельзя отдаваться чувствам, как бы приятны они ни были. А то потом скорей-скорей к дяденьке доктору, ахи и охи, «господин доктор – то», и «господин доктор – се», и «господин доктор, не губите меня». А что пользующий вас врач подвергается величайшему риску и губит себя только оттого, что он из простого человеческого сострадания не считает себя вправе отказать вам в помощи, об этом вы, разумеется, не думаете! О, эгоизм! В конце концов это запрещено законом, и если даже врач, идя навстречу пациентке, откажется от наркоза, то операция все же обойдется в пятнадцать фунтов, и при этом деньги вперед, а то потом вдруг начинается: «Как?! Что?! Вы мне вытравили плод?» И врач, которому ведь тоже нужно жить, остается с носом. Не может же он, имея подобную пациентку, вести книги и рассылать счета, хотя бы уже ради самой пациентки. Если он не глуп, он просто ставит на своей потере крест. Он просто разоряется. Зарождающаяся жизнь, милая моя барышня, так же священна, как и всякая жизнь. Недаром религия столь резко высказывается по этому поводу. Я принимаю по субботам после обеда, но предварительно подумайте хорошенько, можете ли вы взять на себя эту тяжелую ответственность, и лучше откажитесь. И принесите деньги, а то можете вовсе не приходить… Вот сюда, пожалуйте, дитя мое!
Полли вышла подавленная. Откуда взять пятнадцать фунтов?
Девица и солдат угрюмо шли рядом.
– Есть еще один адрес, – сказал солдат после паузы.
Они решили воспользоваться им.
Повивальная бабка оказалась толстой старухой и принимала в жилой комнате. Полли села на красный плюшевый диван.
– Цена один фунт, – начала старуха недоверчиво. – Дешевле никак нельзя. А то эти свиньи имеют обыкновение истекать кровью на диване, и мне еще приходится нести расходы. А если вы заорете, я сразу все брошу, и можете убираться. Деньги у вас при себе? Тогда в полчаса все будет готово.
Полли встала.
– У меня нет при себе денег. Я приду завтра.
Спускаясь по лестнице, она сказала Фьюкумби:
– Я все рассмотрела. Больно уж грязно.
– Это скорей для горничных, – сказал солдат.
Они пошли домой.
Мысли Персика сосредоточились на отцовской кассе.
К воровству она испытывала некоторое отвращение; это чувство было привито ей с раннего детства вместе со склонностью к воровству. Ей давали несколько грошей (на сладости) и множество добрых советов. Когда она запускала мизинец в банку с вареньем, ее ужасно мучила совесть. Варенье было сладко, мысль о запрете горька. «Бог, – говорили ей, – видит все: он день и ночь за тобой следит». Должно быть, он видел все, что она делала. В некоторых случаях это было с его стороны просто неделикатно. Когда Бог, с ее точки зрения, насмотрелся достаточно таких вещей, каких наверняка не мог одобрить, он, очевидно, увидел уже так много, что едва ли стоило изводить себя добродетельным поведением в расчете на его снисхождение. Список преступлений был уже полон, новым преступлениям в нем, совершенно очевидно, не хватило бы места, а следовательно, их можно было совершать безнаказанно. Полли была пропащая душа и могла теперь все себе позволить.
В конце концов только ленью взрослых можно было обьяснить, что они заставляли Бога, точно дворнягу, сторожить какие-то банки с вареньем и кассы в лавках.
Но между кражей нескольких пенсов и кражей пятнадцати фунтов была большая разница.
Персик заблуждалась, преувеличивая технические трудности кражи. Она могла без особого труда обокрасть отца.
Касса была прочная, но господин Пичем носил крупные деньги в карманах брюк. Он непреклонно отнимал у нищих их пенни, менял на серебро и небрежно совал в карман, полагая, что в конечном счете его не спасут ни эти, ни какие бы то ни было деньги. То, что он их попросту не выбрасывал, свидетельствовало только о его добросовестности и полном отсутствии веры в будущее: он не считал себя вправе выбрасывать даже самую малость. Имей он миллион шиллингов, он рассуждал бы точно так же. Он был убежден, что ни его деньги (как и вообще все деньги на свете), ни его голова (как и вообще все головы на свете) все равно ему не помогут. По этой самой причине он и не работал, предпочитая носиться по своему предприятию, сдвинув шляпу на затылок, засунув руки в карманы и только следя за тем, чтобы все было в порядке.
Его дочь спокойно могла бы в течение одной недели вытащить у него из кармана эти пятнадцать фунтов, хотя бы ночью в спальне; попадись она даже, это было бы не так страшно, как ей казалось. Если бы господин Пичем, например, проснулся и увидел свою дочь, очищающую его карманы, он бы и глазом не моргнул, – это было бы просто продолжением его снов. Дочь была бы наказана, но едва ли уронила бы себя в его глазах. Никто не мог уронить себя в его глазах.
К сожалению, люди слишком мало знают друг друга, и Полли была уверена, что ей не удастся стянуть у отца столь нужные ей пятнадцать фунтов.
Когда она назвала эту сумму солдату, он тут же на дворе предложил ей «обломать» виновника бедствий. Есть такие копилки, которые приходится ломать, чтобы достать из них деньги. Увы, господин Смайлз не был копилкой. И мысли Полли вновь сосредоточились на господине Бекете.