— Я же не знала ничего!
— И я не знал. А закону все равно — посадят и тебя, и меня как миленьких. Поэтому я и говорю: линять тебе надо из Придонска. И времени, учти, мало. Его просто нет. Я думаю, менты уже вовсю работают. И лечь тебе надо на очень глубокое дно. Шансы спрятаться у тебя есть, в городе ты не прописана, тебя мало кто знает. Ты, главное, не делись больше ни с кем, не советуйся. Дольше проживешь. Понятно говорю?
Но Изольда не послушалась Феликса — этим же вечером она все рассказала Татьяне.
Не послушались Дерикота и чеченцы. Байрам лишь приказал снять с КамАЗа номера и перегнать его в другое место — на стоянку в пригород Придонска…
Глава двадцать первая
После памятного, потрясшего город чэпэ в ТЮЗе Захарьяну здорово попало от областной администрации. Его вызвали в местный «белый дом», ругали в три горла в одном из кабинетов с полированной мебелью. Он слушал ругань спокойно: понимал, что чиновники от культуры обязаны были провести с ним эту воспитательную работу, все-таки резонанс в Придонске после спектакля был большой, да и материальный ущерб театру хулиганы нанесли значительный. Конечно, Михаил Анатольевич даже намеком не дал понять этим пешкам-чинушам, что его в тот вечер о чем-то попросили, что американский бизнесмен Ховард заплатил за «усиление эффекта» и они показали ему русский авангард во всей красе. Не мог он сослаться и на звонок Аркадия Каменцева — тогда Захарьяну надо было бы тотчас уходить из театра. Да, его просили поразвлечь важных американских гостей, но просили неофициально, в частном порядке, к тому же хорошо заплатили — и ему лично, и актерам. Да и все разбитое и уничтоженное Джеймс Ховард практически оплатил. Что же еще нужно? Вести речь о морали?
Вот на мораль, а точнее, на безнравственность спектаклей в театре юного зрителя и нажимали сейчас эти трое из Департамента культуры — один мужчина, в прошлом школьный учитель, и две дамы без возраста: каждой из них можно было дать и по сорок лет, а можно и по шестьдесят, искусная косметика возраст этот скрывала.
Дамы верещали безостановочно.
— Вы подумайте только, Алла Петровна, что делается в ТЮЗе! — гневно говорила одна из них, в мелких, химической выработки кудряшках. — Я когда посмотрела «Тайную любовь…», не спала всю ночь! Всю ночь проворочалась, и хоть бы в одном глазу!.. Так опошлить, изгадить — простите, товарищи, за грубое слово — Бунина! Это просто кошмар! Ведь у Ивана Алексеевича все достойно, чисто… Да, эротика, но пристойная, целомудренная… Я, помню, в молодости зачитывалась этим произведением, оно волнует, конечно, но не грязно, хорошо, по-человечески. А вы что из него сделали, уважаемый Михаил Анатольевич? Развратные сцены сплошь и рядом! Стыдно!
— Это жизнь их такими сделала, не я, — отвечал Захарьян. — Мне выручка нужна. Театр, как и все наше российское искусство, обанкротился.
Начальственным дамам такой ответ лишь прибавил служебного рвения и прыти. Они ждали от режиссера покаяния, оправданий, просьб о прощении и заверений в том, что в будущем такого не повторится, а услышали и увидели нечто раздражившее их окончательно: Захарьян и не думал каяться, наоборот — чуть ли не обвинил их, дерзнувших вызвать его сюда, читать ему, как провинившемуся школьнику, нотации. Они ведь ничегошеньки, оказывается, не понимают ни в экономической, ни в концептуально-эстетической ситуации! Какая наглость, вы только послушайте, а! Он чуть ли не в лицо бросил им реплику о «ретроградах и консерваторах, которые забыли, в какое великое, р е в о л ю ц и о н н о е время они живут!..».
Дамы после этих упреков, что называется, вышли из берегов. Перебивая друг друга, брызжа слюной, почти крича, они возмущенно и горячо высказывались:
— Да как только у вас язык поворачивается т а к о е говорить, Михаил Анатольевич! Мы столько лет… десятилетий отдали культуре и воспитанию подрастающего поколения!
— Искусство должно делать человека благородным, а не наоборот, вы же это прекрасно знаете!
— Искусство принадлежит народу, а не кучке морально разложившихся толстосумов! Вы как режиссер должны заботиться о нравственном здоровье нации. Вы же талантливый человек и свой талант должны тратить на благородное дело! Кого вы хотите воспитать своими спектаклями? Проституток? Бандитов? Их и так полно!
Заговорил наконец и чиновник-мужчина, хозяин кабинета. Поглаживая раненной когда-то и потому закостеневшей в неудобном положении рукой седые, с желтизной волосы, он укорял Захарьяна:
— Михал Анатольич!.. Ты бы в самом деле секса там, на сцене, поубавил. Голые, понимаешь, у тебя девицы ходют, в случку на глазах у всех вступают. Нехорошо это. Ну, закрылись там, в шалаше, поцеловались пару раз, да и туши свет. И так все ясно. Что в этом, извини, блядстве хорошего? Народ наш, русский, всю жизнь прятал это дело, под одеяла да на печь лез, а ты напоказ выставляешь. Я тоже ходил, смотрел твой спектакль. Тошнит, прямо тебе скажу. Парень этот голый по сцене бегает, шлангом своим мотает, девица возле него трется, как распоследняя сучка. Я когда в школе работал, даже на физкультуру не разрешал девочкам, да и ребятам тоже, обтягивающее трико надевать. Нехорошо это. Дети все замечают, нездоровые мысли у них возникают, разговоры, а потом и дела. Ты же все напоказ выставляешь. Зачем? Как это понимать?
— Да мы в другом уже веке живем, господа! — не сдержал эмоций и Захарьян. — Какое трико? Какая физкультура? Речь о театре идет. Об авангарде! О поиске форм, о новациях! О борьбе за зрителя. И, кстати, все у нас было хорошо до этого последнего случая. Просто не та публика пришла, хулиганье собралось. Устроили дебош, на сцену полезли. Но кто же знал, что так получится?
— Ну, насчет того, что все у вас хорошо было, вы бы помолчали, — нахмурился хозяин кабинета. — Эта история с артисткой… как ее…
— Полозова, Марийка, — подсказала одна из женщин.
— Да, Полозова…
— Это был несчастный случай! Вы ведь знаете! Суд был! — повысил голос Захарьян. — Зачем ворошить старое?
— Да суд-то был, да… Но народ другое говорит…
Дама в кудряшках решила выручить своего патрона — тот явно не знал, как дальше повести этот скользкий разговор о погибшей артистке. Сказала, снова возвращаясь к спектаклю:
— Нет-нет, Михаил Анатольевич, в таком виде «Тайная любовь молодого барина» не пойдет. Ее нужно сейчас же снять с репертуара. Это копирование Запада, это… — Она задохнулась от переполнивших ее чувств. — Это просто разложение молодежи. Будущее нам этого не простит!
— Пусть артисты хоть трико какое наденут, — сказал хозяин кабинета. — Чево тут особенного? Все же знают, что у нас под одеждой находится и где расположено. И отчего детишки рождаются. Зачем тебе надо еще и процесс показывать? Никак я этого не пойму!
— Ну, Иван Николаевич, вы утрируете! — улыбнулся Захарьян. — Я не сам процесс, как вы изволите выразиться, показываю, я же не идиот! Я показываю любовь, чувства молодых. Трактовка современная, да. Рискованные краски, согласен. Но я вынужден это делать, вынужден! Театр, как и все общество, развивается, ищет себя, формы самовыражения, контакты со зрителем, финансы, наконец. Вы же не можете содержать нас! Государство отказалось, бросило нас, как щенят в реку, — плывите сами.
— Но мы ведь часть ваших расходов дотируем, Михал Анатольич, — важно сказал Иван Николаевич. — И вправе, понимаешь, потребовать от тебя…
— Требовать все горазды! — вспылил Захарьян. — А вы побывайте хотя бы один день в моей шкуре, встаньте на мое место! А я со стороны, из этого вот кабинета, посмотрю, что у вас получится.
— Ладно, шпынять руководство мы все горазды. — У хозяина кабинета лицо сделалось совсем строгим. — А бордель свой, Михал Анатольич, прикрой. Артистов одень, мы тебе на одежду дадим денег. И за поведением их присмотри. Пусть они, конечно, по пьесе и целуются там и обнимаются, но никаких вольностей на сцене. Хватит! Шалашик этот с какой-нибудь дверцей придумай или полог, что ли, повесь. Зашли, закрылись, а там пусть у зрителя фантазия работает. Тут ума много не нужно, про это самое думать. Каждый сообразит. И каждый знает, что парень в трусах носит, а девушка в лифчике.