— А он где, в какой части служил? — спросила Татьяна, сама не в силах удержать слезы — столько сразу нахлынуло воспоминаний о Ванечке.

— Он в Майкопе служил.

— А… Это же самая несчастная бригада, столько там солдат и офицеров погибло!

— Да, и я потом об этом узнала, — кивнула Ниночка. — Мне газету принесли, дали прочитать. И мне, как и Александре Васильевне, дурно стало. Хорошо, что муж дома был… Все, говорю ему, Саша, нет у нас больше Виталика, сердце мое материнское чувствует. Убили его. Муж белый весь стал. Сцепил зубы, стонет, колотит его. Сначала он в Грозный поехал. Это в январе еще было, сразу после тех боев у дворца Дудаева. Ну, ни с чем и приехал. Его и близко к городу не подпустили — куда, мол, суешься, там бои идут. В марте еще ездил. О Виталике нашем ни слуху ни духу. Никаких зацепок, никто ничего сказать не может. Был парень и пропал. Потом я поехала. В Ростов. Там же холодильник этот, где убитых держат. Ой, женщины, милые, не дай Бог вам это увидеть! Растерзанные, без рук без ног, обгорелые, искореженные, лица обезображены… Я там три дня была, чуть с ума не сошла. Смотрю на парня — вроде мой Виталик. И волосы чуть вьются, и нос с горбинкой. Лица почти нет, глаза вытекли… Говорю врачу: «Кажется, мой…» Он заставляет и рот смотреть, зубы. Посмотрели. У этого парня коронки металлические, белые, не было таких у Виталика, у него зубы хорошие. Давай снова смотреть…

— Я слышала, там и чужих берут, — сказала Александра Васильевна. — Лишь бы похоронить, земле предать. Все душе спокойнее.

— Ну, и я сначала так хотела, — призналась Нина. Она выпила воды, немного успокоилась. — А потом подумала: что ж это я чужого заберу, а чья-то мать будет всю жизнь искать, маяться?! Нет, поищу еще, может быть, он где-то в братской могиле лежит. Меня надоумили: в Грозном где-то есть общие захоронения, надо поискать. Может, там наш Виталик.

— Кто же разрешит могилы раскапывать? — вздохнула Изольда. — Да и как теперь узнаешь? Столько времени прошло. Ты же сама говоришь, в Ростове и то с трудом можно было что-то разглядеть.

— Все равно буду искать! — Нина твердо сжала губы. — Не может такого быть, чтобы никто ничего не знал. У наших солдат и офицеров буду спрашивать, у чеченцев, у женщин чеченских, у стариков. Не все ведь из Грозного уезжали, кто-то и в городе, в подвалах, войну пересидел. Может, кто и знает… В Майкоп поеду!.. Да не может такого быть, женщины, милые, чтобы взял парень и пропал! Как это? И у нас с Сашей он один был, и мы на него, как Александра Васильевна, нарадоваться не могли. Господи, за что? За что ты нас так наказал? Куда ты дел Виталика-а-а-а…

С Ниной началась истерика, женщины кинулись помогать ей: Изольда побежала к проводнице за водой, Александра Васильевна стала полотенцем ей лицо обмахивать, а Татьяна, набравшая в дорогу лекарств, полезла в сумочку за нашатырем.

Прибежала и проводница, и какие-то военные заглядывали в дверь, даже врачиха в вагоне оказалась…

Всем миром успокоили бедную Нину. Врачиха выбрала из Татьяниных лекарств нужные таблетки, у самой у нее что-то полезное нашлось, и Нина скоро заснула, всхлипывая во сне, как несправедливо наказанная, обиженная маленькая девочка.

А Татьяна, Александра Васильевна и Изольда попили чаю, поговорили еще о том о сем. Татьяна рассказала свою историю с Ванечкой и мужем, Изольда — про жизнь в довоенной Чечне. Все они были несчастны, всех коснулась эта странная проклятая война.

…За разговорами, за плачем не заметили, как поезд проглотил полторы тысячи километров расстояния и 36 часов времени, оставил позади себя большие и маленькие станции с нерусскими уже, кавказскими названиями и наконец подкатил к перрону железнодорожного вокзала Грозного.

Они вышли из вагона — четыре русские женщины, растерянно смотрели на разбитый вокзал, на обгорелые, разрушенные дома вокруг, на странные деревья: от одних остались только стволы, у других не было верхушки, у третьих словно гигантской бритвой срезаны ветви…

Шел девятый час утра, город был щедро освещен июньским солнцем, и этот контраст живой все-таки природы, яркого, радостного света и разрушений — памятников людской ненависти и злобы — особенно бросался в глаза. Однако чувствовалось, что город уже оживает, залечивает раны: там и тут были собраны в кучи мусор, битое стекло, обломки бетона, какие-то железные конструкции… Группа рабочих лопатами закидывала в кузов помятого грузовика развороченный и мешающий движению асфальт, где-то поблизости тарахтел компрессор, стрекотал отбойный молоток. Сама привокзальная площадь была уже подметена.

Отсюда, с площади, насколько хватало глаз, они видели лишь развалины домов, остовы черных зданий, пугающе пустые глазницы окон. Вид города был ужасен. Казалось, тут и жизни никакой не может быть — как жить человеку на этом пепелище? Зачем? Но, странное дело, жизнь в городе шла своим чередом: сновали по площади машины; чеченские мальчишки торговали поблизости сигаретами и напитками, гортанно кричали-расхваливали свой товар, торопились по своим делам пешеходы, и никто из них, кажется, не смотрел на развалины.

И все же тоска и какая-то безысходность, обреченность были на лицах людей — Татьяне бросилось это в глаза в первую очередь. Люди не улыбались, каждый был сосредоточен на своей, печальной какой-то мысли, и вид у всех был удрученный, подавленный.

Да и чему радоваться-то, в самом деле!

— Ну что, девочки, — грустно сказала Александра Васильевна. — Прощаться пора. У каждой теперь своя дорога.

— Да, — вздохнула и Нина. Она нынче была спокойнее, с ухоженным, слегка накрашенным лицом. — Теперь самой… Изольда, ты скажи, в какую хоть сторону идти. Ты же знаешь город.

— Да город-то я знаю, — вздохнула и Изольда. — Но что я могу подсказать? Где искать этого полевого командира Абдулхаджиева… В район надо ехать, в Веденский, наверное. Там боевики, там у них центр сопротивления… Туда Александре Васильевне надо ехать. А тебе, Ниночка, не знаю даже, что и сказать. Наверное, прежде всего к военному коменданту надо обратиться, о захоронениях спросить. Говорить тут с людьми, спрашивать… Давай вот спросим.

Они остановили пожилого русского человека, который катил детскую коляску, доверху набитую домашним скарбом. Человек этот, назвавшийся Сергеем Дмитриевичем и любезно согласившийся ответить на их вопросы, кажется, был рад передышке. Был он уже стар, морщинистое, с дряблой серой кожей лицо говорило о том, что он и не совсем здоров, на потертом его пиджаке тускло поблескивало несколько рядов орденских планок — ветеран Великой Отечественной.

От вопросов женщин лицо Сергея Дмитриевича омрачилось.

— Ох, дорогие мои, тяжко вам тут придется, тяжко, — сказал он. — Полевых командиров, конечно, надо теперь искать на юге, в горах и предгорьях, в селах, аулах… черт их знает, где они там сидят! Хорошо хоть, вы фамилию знаете… Абдулхаджиев, да? Ну, это полдела!.. Конечно, с боевиками надо говорить, с ними. В Шатой ехать, в Ножай-Юрт. Просить за сына, деньги давать. Боевики любят деньги. И в ноги командиру падать, да, это вы верно придумали. Я слышал, были уже такие случаи, когда боевики отдавали матерям солдат. Не вы первая. — Он с сочувствием смотрел на Александру Васильевну. — Если за солдатом вашим грехов нет… ну, то есть не мародерствовал там, не убивал кого зря, то могут и отпустить. А насчет без вести пропавших… Не знаю, что вам и посоветовать, уважаемая. Сотни людей придется спрашивать. И бывших сослуживцев вашего сына, — он обращался теперь к Нине, — и чеченцев, конечно, и тех, кто вроде меня войну в подвале пересидел.

— Семья ваша цела, Сергей Дмитриевич? — участливо спросила Татьяна. — Вещи, вижу, везете куда-то.

Он горестно покачал головой.

— Жену осколком убило тридцать первого декабря прошлого года, когда самолеты Грозный бомбили. Мы уже с ней спускались в бомбоубежище… Не успела моя Машенька, не успела, бедная. — Губы у Сергея Дмитриевича задрожали. — Ей сонную артерию перебило, кровь хлынула — не остановить. Что я мог сделать? Дом ходуном ходит, вой, грохот, взрывы один за другим. Маша на коленях у меня лежит, кровь из шеи — фонтаном. Просит меня: «Ну сделай что-нибудь, Сережа! Я умираю… Помоги!» Я рану ладонью зажал, а сам потихоньку тащу ее вниз по лестнице, успокаиваю: сейчас, моя родненькая, сейчас, потерпи… А Маша тяжелая была, грузная, вот вроде вас. — Он взглянул на Александру Васильевну. — Тащу и думаю: Господи, подсоби, не дай ей сейчас умереть, там, внизу, в подвале, женщины, может, как-нибудь спасем… Вижу, у Маши уже и голова запрокинулась, и вроде не дышит. Я тогда не выдержал, кричу: «Машенька! Да что ты делаешь?! Маша! Потерпи, родная моя!» А она уже, видно, не слышит, никак не реагирует. За нами на лестнице — кровавая дорожка. Сумерки уже на улице стояли, в подъезде почти темно, но как ракета взлетит или вспышка от взрыва, так вся лестница освещается, кровь хорошо видно… Маша!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: