- А главное - не будешь ты видеть земных грехов, - продолжает мать сладко-певучим голосом. - В монастыре людская злоба не отравит твоего сердца. Тихо и скромно, стезею праведной, пройдешь ты путь земной перед светлыми очами всевышнего с радостью неизреченной. Обрадуется и бог, как увидит, что твоя душа чиста, как свежий снег, - ни одного пятнышка порока...
Тихая речь матери ласкает слух, баюкает, настраивает на молитвенный лад. Я уношусь мыслями в монастырь, в прекрасную обитель, расположенную в высоком бору, в углу двух больших сливающихся рек. В этот раз я особенно был поражен величием храмов, блеском золоченых иконостасов, пышным нарядом архиерея, а больше всего торжественностью хорового пения, словно на крыльях, уносившего мою молодую душу в светлое небо. В голове все еще звучит голос одного монаха, широкоплечего и волосатого, похожего на льва. Когда он поет, широко разинув рот и выворачивая белки глаз, то его могучая октава, перекатываясь низким гулом, заполняет весь храм, потрясая до основания.
Я обращаюсь к матери:
- Знаешь, мама, что я тебе скажу?
- Что, милый? - спрашивает мать, поправляя на голове платок.
- Когда я вырасту в монастыре, у меня будет такой же голос, как у того здорового монаха.
- Это у какого же?
- Что похож на льва. С бородавкой около носа...
- Вот глупый! Да разве можно так говорить? Лев - зверь, а монах святой отец...
- Только я должен жрать побольше - щей, каши и рыбы, чтобы стать силачом. Потом простужусь или водку буду пить, чтобы голос хорошенько ревел. Так я еще сильнее его, этого монаха, запою. Правда, а?
Мать недовольно замахала руками.
- Ах, греховодник ты этакий! Поститься надо...
Не слушая ее, я останавливаюсь, топорщусь и, стараясь во всем подражать монаху с октавой, пою хриплым голосом "На реках вавилонских".
- Похоже, а?
- Очень похоже, сынок, - улыбаясь, ласково говорит мать и целует меня в щеку. - Идем...
Дорога, свернув в сторону, приближается к высокому берегу. Под крутым обрывом его, пламенея отражением солнца, тихо катит свои воды широкая река. Противоположный берег совсем отлогий, с золотистыми отмелями. Вдоль него, перемежаясь кустарником и небольшими озерами, тянутся широкой полосой заливные луга. Здесь к крепкому запаху смолы примешивается аромат цветов и самой реки. В монастыре, призывая к вечерне, ударили в колокол. Перекрестившись, я оглядываюсь назад - над вершинами леса, на фоне темно-зеленой хвои и голубого небосклона, ярко выделяются купола храмов, сияя золотистыми крестами. По всей окрестности, колыхаясь волнами, разливается торжественный гул меди, и мне кажется, что кругом все ожило, задрожало от избытка счастья, запело в тон колокола - и тихая река, и зеленые луга, и дремучий бор, и прозрачный воздух. Музыкой наполняется моя душа, словно осененная свыше, готовая к каким угодно подвигам. Я смотрю под обрыв, на зеркальную гладь, и в воображении моем почему-то рисуется, что жизнь монаха похожа на эту сверкающую реку: тихо и безмятежно струятся ее прозрачные воды среди живописных берегов, под стрекотание реющих ласточек, под звонкие трели жаворонков, все вперед, в неведомые края, туда, где небо упирается в землю. Там, должно быть, и есть врата в чертоги рая...
- Недурно, - говорю я вслух.
- Что? - спрашивает мать.
- Быть монахом.
- Еще бы...
Звонят во все колокола, веселым эхом отвечает им бор, повторяя все перезвоны.
Лицо матери озарено улыбкой.
Впереди нас, в стороне от дороги, на краю берега, опираясь на локоть и поглядывая в синюю даль, лежит человек лет двадцати шести, в одежде такой странной формы, какой я еще не видел ни разу.
- Это кто? - спрашиваю я шепотом у матери.
- Матрос... Это из тех, что на кораблях плавают...
Грезы, навеянные колокольным звоном, сразу исчезли, осыпались с моей души, словно красивые цветы от сильного порыва ветра.
Когда мы с ним поравнялись, он поднялся и, окинув нас взглядом, бойко бросил:
- Здорово, божьи люди!
Мы кланяемся ему в ответ.
- Куда держите путь? - спрашивает матрос, присоединяясь к нам.
Мать что-то объясняет ему, а я смотрю на него и не могу скрыть своего удивления. Черные брюки навыпуск, синяя фланелевая рубаха с широким воротом, обнажающим часть груди и всю шею, хорошо подходят к его стройной фигуре. Фуражка с белыми кантами, без козырька, сдвинута набекрень, отчего лицо его, покрасневшее от жары, кажется очень отважным. Еще больше приводит меня в изумление золотая надпись на атласной ленте, охватывающей фуражку и спускающейся, как две косы, до середины спины. Я несколько раз прочитываю на ней два таинственных слова: "Победитель бурь".
- Вот хочу сынка пристроить в монастырь, - сообщает ему мать. - Через месяц обещали принять.
- Это что же - божьей дудкой хочешь заделаться, а? - близко заглянув мне в лицо, смеется матрос, обнажая белые, как сахар, зубы. От него пахнет водкой.
- Вовсе не божьей дудкой, а монахом, - отвечаю я, немного обиженный такой насмешкой.
- Ты сначала поживи на свете да погреши, а потом уж в монастырь пойдешь. Иначе скучно будет: о чем будешь просить бога?
Мать бросает на матроса недовольный взгляд, но меня интересует другое - надпись на фуражке.
- Это, браток, название корабля, на котором я плавал.
- Ты... плавал? По реке?
- Нет, по морям...
- Взаправдашним морям?
- Ну, ясное дело.
- Вот это занятно! - восклицаю я, повторяя любимую фразу отца.
Матрос, покручивая белокурые усы, рассказывает матери, что он ходил к тестю, в другое село, где малость выпил и закусил яичницей. Теперь он возвращается домой и ему очень весело.
- А бог любит радость: он сам очень веселый старик. Вот почему он и создал поющих птиц, разные цветы. А постные или кислые морды, будь то у черта или у монаха, ему должны претить. Об этом я точно знаю, уж поверьте мне, мадам...
Он говорит шумливо, словно перед глухими, широко размахивая руками и разражаясь тем непосредственным смехом, в котором чувствуется избыток силы.
Взволнованный, обуреваемый жаждой знания, я пристаю к нему с расспросами.
- Море! - громко восклицает он, поглядывая на меня зоркими серыми глазами. - Это, брат, раздолье! Эх! И куда ни поверни корабль, везде тебе дорога. Гуляй, душа! Любуйся красотами мира! А какой только твари в нем нет! Часто даже не поймешь - не то это рыба, не то зверь какой. И всяких нарядов, всяких образцов. Глядишь - плывет что-то круглое, сияет, как радуга. А вытащишь из воды - кусок студня. Оказывается, тоже живое существо. Да ты, малец, хоть бы одним глазом взглянул на море, так и то ахнул бы от удивления...
Дальше он рассказывает мне о кораблях, как они устроены и как управляют ими.
- А в заморских странах бывают наши корабли? - спрашиваю я, не сводя с матроса глаз.
- Заходим. Я несколько раз бывал за границей.
- А там не режут русских?
- Вот те на! За что же резать? За границей такие же люди живут, как и мы... А то есть дикари. Ходят, в чем мать родила. Есть из них черные, как вороново крыло. Прямо чудно смотреть.
Заморские страны у меня связаны с красивыми сказками, какие я слышал от матери... Там, в других государствах, все необычно, все не так, как в нашем селе. Это подтверждает и матрос, говоря, что там растут какие-то пальмы, орехи величиною с детскую голову, цветы в аршин шириною, фрукты сладкие как мод, а солнце светит в самую макушку и лучом может убить человека, как молнией.
Нам иногда встречаются люди, и, как мне кажется, все они с восхищением смотрят на матроса, любуясь его удивительным нарядом.
- Ты спрашиваешь, видны ли в море берега? - продолжает матрос, довольный моим напряженным вниманием к его рассказам. - Ни черта, брат, не увидишь, хоть залезь на самую высокую мачту. Иногда плывешь неделю, вторую, а кругом все вода и вода...
Глядя на реку, посеребренную косыми лучами вечернего солнца, я стараюсь представить величину моря, но мне все время мешает противоположный берег. Я вижу песчаные отмели, сочно зеленеющие луга, а дальше - равнину поля, обширную, похожую на степь, с затерявшимися в ней деревнями и селами.