— Хорошо! Супонь даже не забыл вдернуть. Молодец, ясны твои горы! А завязывается она вот таким манером.

— Да он у нас сам коней запрягать умеет, — напомнил Айдаш.

Миликей по сиявшим лицам алтайцев понял, что каждое новое дело, познанное ими, — общая радость и гордость.

Шорники повернулись спинами к окнам. Под потолком мигала лампа. По комнате гулял ветерок, врывавшийся в щели возле рам. Огонь подпрыгивал, густой сажей мазал нестроганые плахи. В начале вечера лампу наполнили керосином, и вот огонь уже выпил все до капельки. В русских селах наверняка давно пропели петухи. Миликей знал, что ночь пошла на убыль, по небу пробежали маралухи, за которыми гонится охотник с собакой,[33] и скоро на востоке заиграет заря. Все зевали, но никто из шорников не бросал работы.

2

Каждый день Борлай находил предлог, чтобы зайти в аил среднего брата и хотя бы мимолетный взгляд бросить на сына. Иногда брал ребенка на руки и ходил с ним по мужской половине, вполголоса напевая:

Глаза твои — свет луны!
Тело твое — кровь луны!

«Материны глаза, добрые, — мысленно повторял он. — У нее всегда в глазах был веселый свет».

Борлай знал жалостливое сердце снохи и гнал от себя думы о том, что Муйна своего ребенка кормит сытнее, чем приемыша, но не было дня, когда бы эти думы не возвращались. Он окружал семью постоянной заботой: отдавал ей большую часть мяса убитых им куранов и, в отсутствие Байрыма, привозил дров из леса.

Это дало Утишке повод посмеяться над ним:

— Свою бабу сберечь не мог, а теперь не выходит от жены живого брата.

Когда Борлай услышал о таких пересудах, он выругался, хотел бежать к Утишке, а потом плюнул.

Но Муйна стала разговаривать с ним сквозь зубы, успевала раньше его съездить за дровами. Это повергло Борлая в уныние. За чаем он молчал. Приглядевшись к другу, Миликей Никандрович озабоченно спросил:

— Что-нибудь случилось? Почему ты сумеречный?

Токушев не ответил, а только пожал плечами.

— О детях заботишься? Оно, конечно, какая бы ни была хорошая женщина, а все-таки не родная мать.

— Она, наверно, своих жалеет, а моих колотит. Ты не видел? — озабоченно спросил Борлай.

— Нет, она добрая.

— Я хочу, чтобы она так же заботилась о моих, как о своих, помогаю ей, а люди говорят…

— А ты на сплетни внимания не обращай, — посоветовал Охлупнев. — Сам знаешь, что хмель как ни обвивает дерево, а зеленеет только до осени.

— Мне надо в город ехать, на курсы, а детишки здесь.

— Надолго?

— На шесть месяцев.

— Ой-ой! На полгода!

Поговорив с Охлупневым об отъезде, Борлай прошел в аил брата. Байрым заряжал патроны. Муйна шила мужу кисы. Чачек грелась у огня. Увидев отца, бросилась к нему на шею.

Приласкав дочь, Борлай, боясь укора Муйны, смущенно сказал:

— Завтра я уезжаю в город… Кормите моих ребятишек.

— Ты за них не волнуйся, — спешил успокоить брата Байрым. — Они для нас тоже родные.

Борлай взглянул на Муйну:

— Дай ребятишкам ласку матери.

Та недовольно шевельнула плечами:

— А я думала, ты скажешь: «Женюсь».

— Не говори об этом, — попросил Байрым.

— Что думаю, то и говорю. Не будет же он весь век жить вдовцом, — не унималась Муйна.

Обиды ее были велики: она целыми днями не видела мужа дома, вся работа ложилась на ее плечи, а тут еще эти сироты, которых надо кормить и одевать. Но все же было жаль ребятишек, и она подобрела:

— Ладно, поживут у нас.

Борлай молча встал, высоко подбросил Чечек, поймал и прижал к груди. Сердце его билось часто. Он любил дочь, хотел погладить ее бархатную щечку, но заметил на ее личике слезы. Крепко сжав губы, он опустил Чечек, мельком взглянул на сына, спавшего в люльке, и вышел из аила.

3

Вблизи нового селения росли многовековые — в три обхвата — лиственницы, возле реки стояли суковатые елки. Хороший строевой лес начинался в пяти километрах. Там бригада Утишки заготовляла сутунки для плах. Работа шла медленно. Это тревожило Борлая. Он решил отложить отъезд на один день и побывать там. Взяв с собой Сенюша, которому передавал все хозяйство артели, и Миликея, собиравшегося пристыдить лесорубов, он направился в тайгу. Гладкая лыжня тянулась за ними. Сверкали на солнце снежинки, и горы походили на белое пламя.

В сумерки пришли на место. Бригада сидела вокруг костров. Все ели печеную картошку.

— Глянется? Хорошую картошку я вам прислал? То-то и есть! Картошка после хлеба — первая пища, — заговорил Миликей. — Погодите, мы сами, ясны горы, вырастим картошку, да еще покрупней этой. Вот такую!

Лесорубы рассказали, что они подняли медведя из берлоги, убили его — и теперь у них много жирного мяса. Борлай курил трубку и ждал, когда Утишка скажет, сколько приготовлено сутунков, но бригадир молчал, и председатель спросил, переводя взгляд с одного лесорубы на другого:

— Сегодня сколько деревьев спилили?

— Девять, — сообщил Утишка. — Снег по пояс, без лыж ходить нельзя. А на лыжах как работать? Народ наш непривычный.

— А картошку есть народ привычный? — угрюмо спросил председатель. — Скажи, что желания нет, потому и…

Миликей не утерпел, перебил его:

— Да я девять хлыстов свалю, пока чайник вскипит! Вот увидите! А ведь вас двенадцать лбов… Ай, ай!

— Я уезжаю в город, — продолжал председатель. — Как я скажу большим начальникам о такой работе? Как я в обкоме партии сообщу, что на лесозаготовки посланы лучшие колхозники, а дело с места не двигается?

— Я не виноват! — раздосадованно вскрикнул Утишка. — Двое работают, а остальные лежат.

— Да ты больше всех лежишь! — упрекнул его один из лесорубов.

— Сейчас собрание сделаем, ты и пристыди лентяев.

Окинув взглядом всю бригаду. Борлай сказал:

— Вместо меня останется заместитель Сенюш. Он мне сообщит, как вы будете работать. Да и Климов увидит. Если хорошо, он в газету напишет — на всю область похвалит.

Миликею Никандровичу взгрустнулось, и он попросил Борлая:

— Не ездил бы ты! Без тебя будет тоскливо. Ты ворошишь все.

Токушев замахал руками:

— Что ты, что ты! Сейчас партия говорит: учиться много надо, все знать надо… Вот и меня на курсы назначили.

— Это так, но… Придет горячая пора сева, а председателя колхоза не будет.

— Весной я приеду, отпрошусь.

Охлупнев взглянул на Сенюша Курбаева, сидевшего рядом, и так тряхнул головой, что шапка съехала на одно ухо.

— Да, тяжеленько нам с тобой, Сенюш, ясны горы, достанется. Ну ничего, хребты у нас крепкие, выдержат. Только вы, ребята, не подкачайте, рубите не по девять, а по девяносто хлыстов в день. По девять — это шибко худо, стыдно добрым людям сказать.

Миликей положил на костер сухие лиственничные кряжи. Пламя с треском обняло их и метнулось ввысь.

Вскоре снег вокруг костра широко растаял. Охлупнев оттолкнул головешки в сторону и, устроив на горячей земле мягкую постель из кедровых веток, лег спать. Борлай прилег с другой стороны и сказал, что он будет следить за костром. Лесорубы ушли в хвойные шалаши, где у них были свои лежанки и где горели маленькие костры.

Ночью Миликей просыпался раз пять, отыскивал на высоком, холодном небе трех маралух и говорил:

— О-о, еще рано! Можно похрапеть часочка два. — И снова падал на постель из кедровых веток.

На рассвете он встал, схватил пилу и позвал с собою Сенюша.

Алтайцы гурьбой пошли за ними. Выбрав прямую и высокую лиственницу, Миликей плюнул на ладони и, склонившись, подал пилу Сенюшу:

— Подергивай живее… Подергивай! Вот так… Так, ясны горы, так!

Тонкая пила визжала, отбрасывая опилки на снег целыми горстями. Дерево задрожало, и с веток его повалились снежные комья. Вскоре оно упало, тяжело ударившись о камни. Миликей схватил топор и побежал по стволу, отсекая сучья.

вернуться

33

Так алтайцы называют созвездие Ориона.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: