И все же моя мизерность угнетала меня не так сильно, как может показаться, а главное, не так долго: до усвоения новых соотношений тел и предметов. Начав играть по изменившимся правилам, я перестал мучиться, ибо - помимо всего прочего - осталось, а частищю возникло множество существ куда меньших, чем я сам. И наличие этой крошечной разнообразной и энергичной жизни бодрило, успокаивало.
В ином была непреходящая моя мука и мука тех, кто в новой жизни утратил человечье обличье. Об этом никогда не говорят на тайном языке бессловесных, но я угадывал среди прыгающих, плавающих, летающих, бегающих на четырех ногах таких, кто, подобно мне, был в прежнем существований человеком, угадывал по страданию, какого не знают живущие впервые или возникшие из растения или зверя. Но я понятия не имею, с помощью какого внутреннего устройства возникало это постижение.
Меня всегда потрясали строчки поэта: "Над бездной мук сияют наши воды, над бездной горя высятся леса". Но тут говорится о прямом взаимоистреблении живых существ, населяющих природу, ради выживания, а я - о другой, куда худшей муке, Не знаю, что чувствуют растения, когда-то бывшие людьми: деревья, кусты, травы, цветы, хотя о чем-то догадываюсь. Вы слышали когда-нибудь ночные голоса леса? Не крики совы, сыча, не уханье филина, не предсмертный визг, взвой, хрип прокушенного более сильным врагом зверя, не начинающийся во тьме щелк соловья, а скрип деревьев, вздохи трав? Я не раз наблюдал, став лягушкой, как по-разному ведут себя деревья с наступлением ночного часа. Соседствуют две березы-однолетки с крепкой корой без раковых наплывов и здоровой сердцевиной ствола, с густо облиственной кроной, но приходит ночь, и одно дерево спокойно, тихо спит, а другое начинает скрипеть - в полное безветрие. И скрип этот - как стон, как бессильная жалоба, как сухой, бесслезный плач.
У природы нет общего языка, как нет его у людей. И все-таки я знаю, о чем они скрипят и стонут, - это тоска по оставшимся в прежней жизни. Пока ты человек, кажется, что мир стоит на ненависти, что им движут честолюбие и корысть, -- это правда, но ве вся. Зло заметнее, ярче в силу своей активности. Для тех, кто живет по злу, жизнь - предприятие, но для большинства людей она - состояние. И в нем главное -- любовь. Эту любовь уносят с собой во все последующие превращения, безысходно тоскуя об утраченных. О них скрипят и стонут деревья, о них вздыхают, шепчут травы, называя далекие имена, Я все это знаю по себе: едва соприкоснувшись в новом своем облике с предназначенной мне средой обитания, я смертельно затосковал об Алисе.
Мой нынешний - ничтожный для человека, но вполне пристойный для пресмыкающегося - вид никак не отражался на силе и глубине переживания. При этом нельзя сказать, что дух остался нейтрален к изменившемуся естеству, нет, в чем-то я соответствовал новой сути. Очнувшись в весне, я не остался глух к ее чарам и, словно не отягощенный тоской, борзо заскакал к озерцу, откуда неслись гортанные призывные голоса.
Отдав весьма энергично дань природе, я потом долго торчал в зеленоватой воде, наполненной страстным шевелением охваченных любовной жаждой синих, существ. Пошел быстрый и светлый весенний дождик, в его нитях солнечный свет преломлялся и дробился многоцветно. Меня рассмешило, как поспешно скрылась под водой болотные Ромео и Джульетты. Они, видимо, боялись намокнуть, Я остался с чувством превосходства, но через минуту-другую тоже нырнул и устроился под листом кубышки -- оказывается, капли дождя весьма чувствительны сквозь тонкую, хотя и крепкую кожу.
Дождь кончился довольно скоро, мы все опять высунули наружу мордки и заурчали, вздувая горловой пузырь. Ко мне, сильно рассекая воду, устремилась большая зеленая лягушка - ее сладострастие заражало воду электричеством впереди нее. Я услышал сигнал, нырнул под корягу и спасся от ненужных ласк.
Разворачиваясь, она взмутила илистую воду задней лапой. Стало трудно дышать. Я поплыл к берегу и устроился в чистом мелководье на коряге, обтянутой мягким донным мохом. В плоской воде у берега я отчетливо видел свое отражение: огромный рот, выпученные глаза, бледное брюхо, начинающееся прямо подо ртом, - сколько мерзости в таком ничтожном комочке плоти! Но странно, это меня почти не тронуло. Опять навалившаяся тоска делала безразушчным все на свете.
Будучи человеком, я заигрывал с идеей переселения душ, гарантирующей жизнь вечную. Казалось заманчивым примерить на себе другие личины. Разве знал я, что в это бессмертие втянется лютая тоска. Господи, спаси меня и помилуй от такой вечности, насколько желанней была бы полная и окончательная смерть. А если попробовать? Коли я не умру всерьез, то стану кем-то иным. Все равно кем: львом или пауком, пальмой или крысой. Тоска подчинит себе любой образ, даже самый прекрасный. А вдруг воплотишься в такую ничтожную зачаточную фюрму жизни -- в полипа, моллюска, медузу, - что в ней заглохнет сознание, а заодно и тоска?..
Я выполз на шоссе, прыгать не было энергии, и сгорбился на асфальтовом, помягчевшем от жары закрайке. Несколько грузовиков пронеслись мимо, обдав чудовйщным грохотом, вонью и дымом. Я всякий раз терял сознание. а когда приходил в себя, не мог отплеваться от гари. Раз-другой меня накрывала тень большой птицы, и я невольно съёживался, ожидая удара стального носацарли или аиста. Но тень сплывала, то были вороны или галки.
Какая-то опустошенность овладела мною. Так же неуклюже и медленно, по-жабьему отклячивая задние ноги, я пересек шоссе, пропустив над собой еще одну машину, побывал в коротком обмороке и, спустившись с насыпи по другую сторону, направился к лесу. Зачем я это делал, убей бог, не знаю, да и положено мне, пока длится брачная песня, нахоиться при воде. Лишь когда погаснет синяя расцветка, можно идти на все четыре стороны.
На опушке я обнаружил у подножия березы ямку, в которой копошились черные жуки.
Я потрогал их языком, понял, что они съедобны, и поел немного. Потом нашел какой-то мягкий сладкий корешок и помусолил беззубым ртом. Зарылся в палую листву и заснул.
Проснулся я среди ночи и не сразу узнал звезды. Ночные светила расплывалисьв в моих новых глазах, небо было в туманных круглых пятнах, завихрениях и кольцах. Наверное, это было красиво, но чувство сиротства усилилось, не под такими звездами текла наша жизнь с Алисой.
Тишину безветря нарушали деревья, скрипевшие из своего нутра, -- такие же сироты, как и я. И я тихонько заурчал, будто полоща горло, присоединился к их жалобе.
Скрип деревьев, бормот кустов, шепот трав перебили и заглушили другие звуки - ухали, охали, скулили, взрыдывали животные, бывшие когда-то людьми. Те же, что не пили жизни из человеческой чаши, спали безмятежно, глухие к памяти своих былых превращений;среди этих тихонь находились и первенцы бытия. А ведь и они могут когда-нибудь очнуться в человеческую муку.
Так прошел год. Нет, не совсем так. Было пять блаженных месяцев зимней смерти, когда кровь застыла в жилах, остановилось сердце, и, примороженный к земле у корня старого дуба, я стал холоден и безучастен, как льдышка. И до чего же ненужным показалось апрельское опамятование!
Я понял, что вернулся в эту ненужную, невыносимую жизнь, по боли оттаивания.
Казалось, меня раздирают на части крючьями - это распрямлялось и расширялось согретое солнцем тело. Когда боль подутихла, я хотел почиститься, но за долгую спячку сор искрошив-шихся листьев, сухих травинок, мертвых насекомых так въелся в кожу, что отдирался с кровью. Пришлось отложить туалет до того дня, когда можно будет отмыться в озерке. Этот день наступил неожиданно скоро. Вдруг зашумели ручьи;снег прямо на глазах оседал, лопался, разваливался, тёк, серые ноздреватые блины оставались лишь у подножий деревьев. Земля просыхала удивительно быстро. Появились белые чистенькие горностаи и заиграли вокруг берез.
А на меня опять навалилась тоска. Даже пищу отыскивать не хотелось. Я обхудал так, что косточки на задних ногах едва не прорывали кожу. И на озерко я потащился лишь потому, что все шли. Меня перегоняли даже старые жабы, которые и прыгатъ-то не могли, только ползли, волоча брюхо по земле.