В одну из таких своих вылазок Федор Андреевич и обнаружил это укромное озерцо в поем-ных дебрях, запавшее в душу библейской тишиной и безлюдьем. Правда, закинуть удочку ему тогда так и не довелось: камышицы, дикая лопушня и прибрежные топи не позволили подобраться к воде. Но он, затаившись, сам видел, как некий старик, должно быть из местных, стоя в лодке, выбирал вентеря и как билось в его снастях что-то крупное: то ли лапти-караси, то ли такие отменные окуни. И даже мелькнула белым прогонистым брюхом хорошая щучка. "Дождаться бы перволедка!"- думал тогда Федор Андреевич, вожделенно наблюдая, как старик рвал рогоз и укрывал им рыбу в большой корзине. И еще раза два наведывался туда по теплу Федор Андреевич, обхаживая неприступное озерко по берегу, будто кот вокруг миски с горячей кашей, и опять во-очию убеждался по громким всплескам, по разбегавшимся кругам, что рыбка тут есть, и немалая. Теперь вот топи и само озерко сковало морозом, и можно было наконец попытать удачи.
Федор Андреевич извлек из кладовки зимнюю амуницию, натянул теплые бриджи, грубый, крупно связанный свитер, но обуваться пока не стал, чтобы не топать, не разбудить жену, и с рюк-заком в руках прошел на кухню: надо было взять что-нибудь из еды. На холодильнике он увидел плоский пенальчик, под ним записку. "Федя,- писала жена своими прыгающими буквами.- Обязательно возьми с собой валидол. Это импортный (слово "импортный" было подчеркнуто). И умоляю, помни про свое сердце. Мало ли что... Учти, там телефонов нет". Федор Андреевич поморщился, но пенальчик с валидолом взял, небрежно сунул в задний карман, где обнаружил еще какие-то таблетки, завалявшиеся с прошлой зимы. "Понасовала..." - проворчал он и раздраженно передразнил: "Импортный!" Терпеть не мог, когда ему напоминали про этот злополучный ин-фаркт. Ну был, и как на собаке присохло.
Он открыл холодильник и стал разглядывать его запасы. Отвертел от вареной курицы булды-жку, в пергамент завернул ломоть сыру, ветчина показалась ему жирноватой, и он не стал отрезать ветчины, а отсыпал в целлофановый пакетик горстку соленых маслин. Потом перелил из начатой бутылки во фляжку ром, а оставшийся выставил на стол - выпить перед дорогой.
Проснулась домработница Агафья, приковыляла на кухню, заспанно зажмурилась на свету. Она еще не успела вложить протезную челюсть, и оттого лицо выглядело неприятно сморщенным, смятым, а костистый подбородок подступал чуть ли не к самому носу.
- А я шлышу, ктой-то вжбулгачилша ни швет ни жаря. А это ты, Андреич,прошамкала она, застегивая на плоской груди ситцевую кофту.- Али на охоту шобираешша?
- Да ты зубы-то хоть вложи,- проговорил Федор Андреевич.- А то как баба-яга.
- Вложу, вложу. Дай опамятоватьша.- Она погремела в кармане просторной юбки ключа-ми, спичками.- Жубы вот они, шо мной.
Цапнув рот ладонью, Агафья отвернулась к рукомойнику, поплескалась и уже оттуда, из угла, внятно, без шамканья, сказала:
- А не рано ли на охоту-то? Лед небось не устоялся.
- Устоялся.
- Ой, смотри! Вон сколь в тебе весу-то.
- Спала бы ты еще,- досадливо обернулся Федор Андреевич.
- Да куда больше спать-то? Ночи вон какие стали - не успишь. Я и так перемогалась, пере-могалась, а - все темно. Может, яишанку тебе?
Пока Федор Андреевич соображал, хочет или не хочет он яичницу, Агафья, подпалив горелку и набрав в карман яиц, уже колола их над миской.
- Я тебе и туда парочку сварю, крутеньких. Да пирожков возьми, вчера от обеда остались.
- Куда мне столько?
- Бери, бери. Дорога все подберет. А сам не съешь - товарища угостишь.
Федор Андреевич, копаясь в рюкзаке, промолчал, а та, взглянув на его крутую спину, пере-крещенную помочами, сказала:
- Кожушок-то безрукавный пододень. Зазимок, он пуще зимы. У мороза зубы молодые, игольчатые, так и цапаются. Кабы моль овчину-то не поточила... Такая моль пошла, ничем ей не досадишь. Допрежь моль и та боязливей была...
- Ага, бога боялась,- съязвил Федор Андреевич.
- Нет, правда, Андреич, раньше табаку сыпнешь, она и затихает. А нонче я и такую ей поню-шку и этакую, все едино разбойничает. И не токмо шерстя, а кульки полителенные дырявит. Нет, ей-богу, допрежь моль не такая была.
- Пошла молоть, старая мельница! У тебя, поди, и шерстей раньше-то не было, потому и моль не ела.
- Дак у меня их и теперь нет, акромя тех, в чем народилась.
И, послеживая за яичницей, перевела разговор на другое, стала вспоминать, как ее отец тоже любил удить по перволедью.
- Такой снасти, как у тебя, конешно, не было. Твоя снасть, что серги,в уши продевай, да хоть под венец. А тади что ж... Отец старый пятак отобьет, красной меди были пятаки, да как-то так изогнет, навроде зубца чесночного и булавку туда устремит заместо крючка, Ух, бывало, мать так его изругает за эту булавку-то! Зачем, дескать, испортил, она денег стоит. Да-а... А тоже лавли-вал! Придет в вечеру - весь прокаленный, валенки громыхтят, катаются по полу, сосульки на усах понарастали. А через плечо овсяная торба с окунями. Окуня-то позакочурились, залубене-ли, чисто щепа из-под топора. Мы его окружим, ребятишки-то, ну давай теребить: "Папаня, дай сосулечку да дай сосулечку!" С усов, стало быть. Дюже охота нам было ледку пососать. А он на нас этак сердито: "Чего надумали! Кыш все от меня, а то понастынете". Соберет усы в горсть, соскребет сосульки в кулак да разом и побьет их об пол. Да еще и валенками потопчет, чтоб не подбирали...
Агафья притихла над сковородкой, ушла мыслями в далекое, но вдруг, как бы очнувшись, удивленно глянула на Федора Андреевича, просияв тихой улыбкой:
- Эко что вспомнилось...
Федор Андреевич достал из кухонного ларца простую граненую стопку, но, посмотрев на все еще чему-то улыбавшуюся Агафью, должно быть, в первый раз поглядев на нее как-то так, не служебно, выставил на стол и другую.
- Сядь-ка, выпей со мной,- предложил он, проникаясь чем-то вроде жалости к этой одино-кой старухе.
- Пей, пей, батюшко, на здоровье! - обрадованно заотнекивалась Агафья и, проворно выставив жаркую сковородку на стол, сказала: - Погоди, сейчас свежего лучка покрошу.
- Лучок - это хорошо! - крякнул Федор Андреевич.
Агафья посыпала яичницу нарубленной зеленью, обтерла о передник руки и смущенно подсела напротив Федора Андреевича.
- Да что ж это я спозаранку гулять начну? - заулыбалась она.
- Давай, давай! А то мы с тобой жизнь прожили, а вместе, поди, ни разу и не выпили,- благодушествовал Федор Андреевич.
- Как же не выпили! - Она провела ладонью по столу.- Выпили!
- Когда же это?
- А вот пятьдесят годков тебе отмечали. Ты мне тади рюмочку поднес. Уж чего налил, не знаю, а до того вкусная была, до того душевная. Было дело!
- Что-то не помню... Наверно, пьян был?
- Да веселый...
- Ну это когда было! - Федор Андреевич разлил по стопкам и, довольно усмехаясь Агафьи-ным словам, потянулся чокаться.
Агафья неумелой рукой подставила свою рюмку, торжественно и ревностно следя, чтобы вышел звук, чтобы рюмки зазвонили.
Она всегда любила этот звон, олицетворявший мир и согласие между людьми, хотя самой редко доводилось принимать участие в этой церемонии. Но и в чужих руках звон рюмок радовал ее не меньше. Особенно на Новый год, когда из шумной переполненной гостиной пахнет разомле-вшей в тепле елкой, а на белоснежный праздничный стол выставлены тонкие, как девушки, бокалы. Набегавшись за день по магазинам, накрутившись со всякой стряпней, и уже к полуночи, когда все закуплено, испечено, нажарено, прибрано и вымыто и можно бы уйти в свой угол и вздремнуть часок, пока гости будут заниматься пиршеством и пока хозяйка не спохватится и не окликнет ее за какой-нибудь надобностью, Агафья все же не шла к себе, а, сморенная, сидела на кухне, клевала носом, дожидалась, когда грянут куранты. И когда они забьют торжественно, как в соборе, а в зале враз зашумят, задвигают стульями, она встрепенется и кинется к двери. Там, неслышно прислонившись к дверному косяку, она с детским восторгом ловила момент, когда все потянутся друг к другу пенистым бегучим вином, и празднично освещенная разноцветными елоч-ными огнями гостиная полнилась веселым переливчатым звоном бокалов...