Михайлов Сергей
Пустота
Сергей Михайлов
Пустота
Рассказ
Бесконечные серые дни. Душные чёрные ночи. Переломанная судьба. Выпотрошенная душа. Годы беспомощности. Тусклая никчемная жизнь. Пустота...
Всё кончено. Не будет уже ничего - ни майского утреннего солнца, ни душистого аромата летних трав, ни трескучего морозца длинными подмосковными зимами, ни чистого, светлого восторга при встречах с дорогими людьми, ни блеска бесконечно родных глаз, один-единственный взгляд которых стоит целой вселенной. Всё в прошлом. Осталась только тупая пульсирующая боль - там, где когда-то, в далёкой прошлой жизни, жила душа, - да вытягивающая все жилы тоска, прочно поселившаяся в обескровленном, оскоплённом, выжатом сердце...
Ноги... Ногами это назвать было нельзя. Эти обтянутые синюшной рыхлой кожей, бессильные, глухие к жизни, чужие отростки, громоздившиеся под тонким казённым одеялом и занимавшие добрую половину койки, - это уже были не ноги. А ведь когда-то...
Да, когда-то. Это было в другой жизни. Три года неподвижности и чёрной хандры отделяло его от неё. Три года постылого постельного прозябания, унылого однообразия белёных стен, мелькания белых халатов, безразлично-серых лиц престарелых санитарок. Вокруг - только безрадостная старость, одиночество, заброшенность, медленное угасание, ветхие постройки с облупившейся штукатуркой и проржавевшей крышей, нищета, атмосфера тлена и умирания. Дом инвалидов был не лучшим местом на земле. Моложе его здесь не было никого.
Он был раздавлен, растоптан, уничтожен. Трудно сказать, что больше терзало его - собственная ли беспомощность или рой воспоминаний. Бывали дни, когда им овладевало вдруг бессильное бешенство, и тогда он кусал обескровленные губы, рвал зубами наволочку на куцей больничной подушке, бился в истерическом припадке - и истошно, по-звериному выл. На вой сбегался флегматичный персонал и делал инъекцию снотворного. Со временем приступы ярости становились всё реже и в конце концов совсем сошли на нет: он смирился.
Воспоминания... Пожалуй, от них он страдал больше, чем от сковавшего его недуга. Они стали для него настоящей пыткой, преследовали, душили его, жгли адским пламенем. Нет, он не отвергал их, напротив, жадно воскрешал в памяти, жил ими, питал обрывками прошлого иссушенный болезнью мозг. Это единственное, что у него осталось, утрата воспоминаний означала для него только одно - смерть...
В тот тёплый летний день он мчался по Дмитровке на своём новеньком "БМВ", а на заднем сидении уютно примостились жена с четырёхлетней дочуркой. Это был первый день его отпуска, жизнь казалась чудесной сказкой, мир был наполнен любовью, прямая лента шоссе несла его к далёкому, подёрнутому синей утренней дымкой горизонту, за которым его ждал целый месяц беззаботной жизни в кругу самых дорогих, самых близких ему людей. Новенькая подмосковная дача, которую он недавно приобрёл, готова была принять и его самого, и его маленькую, но дружную семью. Слыша задорный звонкий смех дочери, он то и дело отрывал взгляд от шоссе и исподтишка наблюдал за своими "девочками" в зеркало заднего обозрения. Светлая улыбка озаряла тогда его лицо, сердце наполнялось восторгом, глаза лучились счастьем и гордостью. Да, этот день обещал быть одним из счастливейших в его жизни, если бы...
С просёлка, скрытого плотной зелёной массой лесополосы, наперерез ему вылетел гружёный щебёнкой КАМАЗ. Скорее машинально, чем осознанно, он резко вывернул руль вправо, его авто крутануло на гладком асфальте, потом ещё раз, однако сила инерции была слишком велика. "Бээмвэшку" швырнуло под грузовик, крышу её тут же снесло, корпус смяло в гармошку. Последнее, что он успел услышать, был истошный вопль жены, и ещё испуганно-умоляющее, бьющее по ушам "Папочка, не надо!.."
Только через полгода, когда усилиями врачей его всё-таки удалось вывести из комы, он узнал: в живых остался он один. Потрясение было слишком велико: он так и не сумел оправиться от постигшего его несчастья. Масла в огонь добавил ещё и его собственный недуг. В результате серии операций его кое-как подлатали, подштопали, но поставить на ноги так и не смогли: вся нижняя часть тела оказалась парализованной. Перелом позвоночника - дело нешуточное.
Тогда ему было только двадцать семь.
С тех пор он жил в пустоте. Нет, не жил даже, а влачил существование бесчувственной аморфной медузы. Душа истлела, вместо неё разрослась чёрная дыра, зловещая бездна, куда со страшной силой затягивались остатки его изломанной никчемной жизни. Он больше не цеплялся за неё. Зачем? Всё для него уже позади, всё умерло, всё кончено, остался только мрак неподвижности да тупая боль от незаживающей раны - там, где когда-то билось горячее сердце.
Изредка, в тёплые летние дни, погрузив его обмякшее безвольное тело в инвалидную коляску, санитары выкатывали апатичного паралитика на заросший бурьяном, неухоженный двор и час-другой возили по узким истоптанным дорожкам. Он не мог смотреть на ясное голубое небо, кое-где украшенное стайками лёгких белых облачков, на зелень листвы и буйное цветение трав, на порхание беззаботных пичуг в ветвях тополей и сирени - тогда он закрывал глаза. Теперь он их вообще редко открывал. Не хотел. То, что жизнь посмела продолжаться после той страшной трагедии, казалось ему недопустимым кощунством. Кощунством по отношению к тем, кого больше нет. Никто, никто теперь не имел права жить, дышать, радоваться, смеяться, страдать, рожать детей, строить планы, добиваться успеха! Никто, в том числе и он сам. Он и не жил, а так, подхваченный мутным потоком времени, кое-как плыл по течению подобно какому-то отбросу, всеми забытый, никому не нужный. Потому и не открывал глаз, чтобы не видеть чужой жизни.
Иногда наведывались врачи, обходили убогих, обиженных жизнью калек. У его койки долго не задерживались: здесь всё было ясно и без осмотра. Натужно сопели, вздыхали, пожимали плечами, строили соболезнующие мины, что-то черкали в своих блокнотах - и молча убирались восвояси. Позже, когда он перестал смотреть на мир и сутками напролёт лежал с закрытыми глазами, врачи и вовсе перестали его стесняться. Здесь же, у его койки, обсуждали, сколько ещё протянет этот молодой апатичный паралитик. Словно не живой человек был перед ними, а покойник. Он всё слышал, всё понимал, но никак не реагировал.
Хотел ли он умереть? Вряд ли. И не потому вовсе, что жизнь для него всё ещё сохраняла какую-то ценность, нет, всё было проще. У него вообще не осталось никаких желаний. Жизнь ли, смерть - теперь ему было всё равно. Может быть, это и спасало его от сумасшествия.
Шло время. В заведении объявился новый врач, плотный крепыш средних лет, прошедший Чечню, грубоватый, резкий, не стеснявшийся рубануть с плеча, когда больному, глаза в глаза, нужно было сказать всю правду. С него-то всё и началось.
Тот день ничем не отличался от длинной вереницы предыдущих. Как обычно, он неподвижно лежал на своей койке, прикрыв веки, ни о чём не думая, ничего не желая. Время для него остановилось, а вместе с ним и жизнь. Хлопнула входная дверь, пахнуло свежестью улицы. Врач со свитой быстро переходил от койки к койке, делая пометки в блокноте, перекидываясь скупыми словами с медперсоналом. В этой палате он был впервые, однако накануне обхода успел ознакомиться с историями болезней пациентов и потому заочно знал каждого из них.
У его койки врач тоже задерживаться не стал. Мельком скользнул по бледному лицу больного, сверился с историей болезни, махнул рукой и бросил только одно слово: "Безнадёжен". Обход двинулся дальше.
Слово резануло с неожиданной силой. Не само слово - за три года он слышал его сотни раз, - а то глубочайшее презрение, которое врач вложил в него. Что-то взорвалось в обескровленной душе его, хрустнул, дал трещину панцирь безучастности к собственной судьбе. Он открыл глаза.
- Нет, - сказал он, глядя в белёный потолок. Одеревеневший язык, отвыкший от человеческой речи, с трудом повернулся в пересохшей гортани.