Энгельсов вспыхнул:
— Полковник…
Полковник нахмурился. И голос снова, как в начале разговора, стал резок и сух.
— Я не говорю уже о том, что и помимо крамолы, — он опять стукнул перстнем, — немецкая в корне фамилия может также возбудить… Особенно в связи с весьма вероятной войной с Германией… Но мое дело было дать, отечески, совет. Решать — ваше дело.
Он кивнул, показывая, что аудиенция окончена. У Энгельсова похолодели пальцы:
— Я подам рапорт… о перемене…
Собакин подвинул через стол листок: — Пишите. Прошение надо подать на высочайшее имя. По команде, конечно. Вы знаете форму?
— Так точно. Но… господин полковник, я не могу… сразу. Ведь надо найти. Фамилия, это же… это же — надо подумать…
Полковник поморщился:
— Хор-рошо. Подумайте. Но — быстро. Во всяком случае, не позже как через три дня дело должно быть кончено. Это крайний срок: в вечер этого дня в полку не должно быть штаб-ротмистра Энгельсова. На это у меня имеются особые основания. Можете идти.
Энгельсов хотел спросить — какие, потому что лицо полковника приняло особо значительное выражение, но Собакин движением руки оборвал разговор и, только когда штаб-ротмистр был уже в дверях, добавил, в напутствие:
— Только не подцепите опять какого-нибудь… однофамильца. И не покушайтесь на старые дворянские фамилии… Департамент герольдии в этих случаях строг.
Не подцепить. Старых не трогать.
Выходило почти так же, как в детской игре: "Барыня прислала сто рублей. Что хотите, то купите, «да» и «нет» не говорите. Черного и белого не покупайте".
И, как в детской игре, именно потому что запрет, упорно и неотвязно навертывалось на память "черное и белое": Репнин, Шереметев, Суворов, Македонский. И в обратную сторону, совсем уже по-дурацки: Пафнутьев.
Откуда его возьмешь — хорошее дворянское имя? Хорошие имена давным-давно поразобраны.
Когда он подарил Матильде Васильевне, прима-балерине городского театра, шпица-щенка, они с ней вдвоем чуть не неделю придумывали имя, хотя с собакой, в сущности, можно не церемониться.
И придумали в конце концов очень обыкновенное: Трезор.
Трезор. Трезоров.
Нет, не подходит.
Проще и надежнее всего, конечно, было бы взять что-нибудь из военного, из офицерского, быта… Но, приставляя к вещам и делам военного обихода «фамильные» окончания — ов, ин, ский, Энгельсов, к немалому своему удивлению, убедился, что получается неблагозвучно:
— Адъютантов — мелко; Эксельбантов — даже смешно, точно для комедии; Шпорин — чем-то неприлично; Шенкелев — почему-то на еврея похоже; Голенищев — нельзя, есть князь Голенищев-Кутузов; Пушкин — тоже есть; Стремячев, Мундштукин, Вальтрапский, Трензелев…
Трензелев — еще ничего. Трен-зелев. Подзванивает, как шпорой. Но — не солидно. Для корнета еще куда ни шло. Старше — не годится.
Три дня неотвязно, слово за словом, вещь за вещью, на что ни посмотришь — ов, ин, ский.
— Плац, помет, корда, кобыла…
Ничего подходящего. Сколько слов в языке — и все ни к черту. Порядочного имени не подобрать — для офицера!
— Корнет, кларнет, арбалет, кабриолет, шарабан, барабан…
Чем ближе к сроку, тем напряженнее работала голова, тем быстрее перебирались слова. С ума сойти.
Вот и сейчас, на улице, едва разминулся с мастеровым — опять замелькало:
— Панель. Шинель. Тумба. Фонарь. Извозчик. Разносчик.
Лоток. Желток. Бульдог. Щенок. Собака…
Кобелевым, что ли, назваться?.. В пику Собакину. А что?
Энгельсов шарил глазами по сторонам. Энгельсов задерживал шаг, оттягивая возвращение домой. Дома — ничего не придумаешь. Дома безнадежно: он уже в первый день перебрал все вещи — от иконы и до урыльника.
Но медленный шаг — все-таки шаг: дошел.
Дверь. Войлок. Клеенка. Кнопка. Попка. Бобка.
Скрипнув зубами, штаб-ротмистр вложил американский ключ в замок. Отпер.
Скважина. Ключ. Ключарев. Ключников. Америка. Колумб. Фрегат. Дамба. Амба.
Штаб-ротмистр ощутил неожиданную слабость в ногах. От этой капели имен (именно так: сначала был — марш, потом — вихрь, буран, хаос, ливень, потом пошла медлительная, слякотная капель) он вдруг осознал, ясно, до страха, до жути, что он сейчас — безымянный. Что старое имя за эти три дня ушло — уже не вернуть нипочем, — а нового нет. А стало быть, нет и его. Есть мундир под мундиром чье-то тело. Безымянное. Чье-то. Неизвестно чье. Это было очень, до последней точки, страшно. Он остановился и уперся рукой в стену, чего с ним не случалось даже после трехдневной товарищеской выпивки.
— Придумать. Сейчас же. Или…
За кухонной дверью, около которой застыл в безнадежном творческом напряжении Энгельсов (ведь все уже перепробовано: ко-ри-дор, то-реа-дор, пол, потолок, крюк, Крюкин, Крючков, Круковский), ширкала сапожная щетка по шершавому голенищу и голос, баритонный, довольно приятного тембра, курлыкал достаточно, впрочем, громко:
Энгельсов опознал голос своего денщика. Песня была явно крамольная. Это сразу привело штаб-ротмистра в ранжир. Он крикнул:
— Вихрев!
И тотчас жгучая зависть цепко схватила за горло. Дана же скотине фамилия, красивее не измыслить!
Вихрев. Вихрь?
В раскрывшейся двери, спустив руки по швам — в одной щетка, в другой сапог, — стал коренастый и курносый парень в гимнастерке с синими погонами. Энгельсов ударил кулаком, ставшим втрое тяжелее обычного, Вихрева в зубы, так что сразу забурела кровью белая перчатка.
— Стало быть, как, по-твоему? Царская служба — полынь, сукин сын?
И запнулся.
Полынь. Полынов. Полынин.
Он отряхнул руку и прошел к себе в комнату.
А, кажется, так и в самом деле будет неплохо… И на звук, и по смыслу.
Штаб-ротмистр Полынин.
В самом деле — неплохо.
Штаб-ротмистр Полынин.
Полковник Полынин.
Генерал от кавалерии Полынин.
Он исчеркал целый лист подписями, подыскивая новый рос черк: старый, энгельсовский, конечно, уже не годился: стиль совершенно другой. И росчерк нашелся. Вполне несомненно: фамилия выдерживала всяческое испытание: помимо смысла и звука она была приятна, так сказать, и на вид, и на ощупь.
Энгельсов повеселел. Он даже прошелся по комнате тем значительным и вместе с тем игривым шагом, с подзваниванием шпорой, каким подходят на балу к хорошенькой женщине, чтобы ангажировать ее на мазурку.
Штаб-ротмистр Полынин…
Даже странно, до чего фамилия подошла сразу: ему казалось уже, что он всегда именно так назывался. Какой черт, недоразумением каким — прилепил ему, Полынину, каторжную фамилию Энгельсов?
Теперь, живым манером, — рапорт.
Присвистывая, он подсел к столу, аккуратно оторвал четвертушку бумаги — как всегда делал для рапорта, — но тотчас же вспомнил, что на высочайшее имя полагается писать на целом листе, в знак верноподданного благоговения.
" Всепресветлейшему, державнейшему…"
Штаб-ротмистр писал, тщательно, по-писарски выводя буквы. Он дошел уже до последней строки, установленной формы: "Припадая к священным стопам Вашего Императорского Величества…" — и очень ясно почему-то представил себе гусарский его величества сапожок (Николай Второй, как известно, предпочитал именно лейб-гусарскую форму), когда — быть может, именно от этого отвлечения — мозг нежданно ожгла ошеломляющая мысль:
— А что, если у «тех», у революционеров, есть Полынин? И что, ежели он еще хуже этого — Энгельса?
Радость сникла сразу. Неужели опять начинать все сначала?
Исписанный «Полыниным» лист дразнился начертанием росчерков. Сомнений быть не могло: росчерки были внушительны и благородны. Не придумать более благородной, более отвечающей чести мундира фамилии: Полынин.