* * *

В конце 1888 года появилась книжечка "Три поэмы" Е. В. Гаршина, рассматривавшего стихи как стихи - отвечают ли они эстетическим требованиям. Автор писал о трех наиболее заметных поэмах, вылившихся из-под пера поэтов трех поколений: А. Н. Майкова, А. А. Голенищева-Кутузова и автора, скрывающегося под инициалами "К. Р.". Гаршин делился впечатлениями о напечатанных в "Вестнике Европы" - "Брунгильде" Аполлона Майкова, "Яромире и Предславе" Арсения Голенищева-Кутузова и, наконец, о "Севастиане-мученике" К. Р.

Если источником для Майкова служил "мрачный скандинавский эпос", а для Голенищева-Кутузова - мотивы славянской старины, то К. Р. обратился к образу раннехристианского мученика Севастиана, принявшего страдальческий конец. Гаршин, подчеркивая антологичность повествования, пересказывал сюжет поэмы К. Р.: "Друзья унесли истерзанный труп, но еще успели спасти догоравшую искру жизни, и вот как бы загробной тенью Севастиан является беспощадным обличителем императора в тот момент, когда он торжественно вступает в Колизей". Вполне очевидно, что эссеист отмечает появление заметной новоромантической поэмы, да и направления, исходящего из пушкинского представления о том, что цель поэзии - поэзия.

* * *

Страсти бушевали в литературном взбаламученном море. Чистая поэзия или - "сапоги выше Шекспира"? Эстетство противопоставляло утилитаризму культ Пушкина, воспринимавшегося через Жуковского, царскосельские рукописные тетради пушкинских времен, архитектурные и живописные памятники. И дело даже и не в борьбе с Писаревым и писаревщиной. В глубине спора - вопрос об отношении к общечеловеческим художественным ценностям. Севастиан-мученик пришел в поэзию К. Р. с полотен Эрмитажа. Но образ не стал отзвуком латинской лиры. Перед нами вовсе не парнасские цветы, а язык родных осин. А ведь не за горами были времена стихотворных призывов: "Во имя нашего Завтра разрушим музеи, сожжем Рафаэля..."

"Сонеты к Ночи" - трагическое предчувствие общей судьбы.

* * *

Прошли десятилетия. Фуксину было отдано преимущество перед всеми другими цветами. Наша родимая печать высказывала негодование по поводу того, что некогда существовало "преувеличенное внимание к литературной продукции К. Р., как читающей публики, так особенно критики". Но это - потом, а вначале - на рубеже веков - было все-таки поэтическое Слово, а вовсе не какая-то "литературная продукция". Впрочем, не будем придираться к терминологии, - она совершенно в духе журналов, когда их ведущим авторам-социологам даже во сне не снилось, что в конце жизненного пути они, умудренные драматическим опытом, обратятся к святоотеческой литературе.

* * *

Многое о придворной среде, окружавшей великого князя, академика и поэта, разумеется, можно сказать. Красочные эпизоды и быт музейного, театрального и художественного содержат воспоминания Александра Бенуа, видевшего своими глазами петербургские начала и концы. Конечно, всегда существовал спор Москвы и Петербурга, диалог, насколько Петербург органичен для русской культуры. Пройдя большую историческую дорогу, можем ли мы забывать, что через творения Растрелли, Пушкина, Достоевского отечественная культура давала ответы на мировые вопросы. Но и народное творчество не было у нас задавлено чужим, оно цвело по всей России. Поэтому упомяну, что даже Константин Романов не мог обойтись - согласно времени и вкусу - без своего "хождения в народ". Поэт совершал поездки в Псков и Новгород, по Ладожскому озеру. Он посетил Валаам, Онежское озеро, Петрозаводск, водопад Кивач, - не забудем, что подходили годы Рериха и Нестерова. О поездке К. Р. в Суздаль мне рассказывал И. А. Назаров, стихотворец и библиограф, основатель журнала провинциальных самоучек.

Одновременно Русь постигалась Константином через посещение Палестины, Италии, Греции, Африки.

Пушкинская весна была далеко позади. Поэзия набирала силы, чтобы стать серебряным веком. Ее упрекали в том, что она песнь о песне и существует скорее для литературной культуры, напоминая посвященным "струи версальских фонтанов". Но Версаль был далеко от Невы, а Петергоф - рукой подать. И там в садах Черномора виделась читателям пушкинская Людмила. Но на историческом горизонте для прозорливцев уже был очевиден апокалипсический всадник.

* * *

Печатные отзвуки прозрачно намекали о фимиаме, который у нас-де принято в артистических и других кругах курить власть предержащим. Константин Романов писал в трагедии, посвященной Иисусу из Назарета, о тех, кто судят-пересудят в толпе, на площади да "без умолку, как взапуски, болтают о том, кто выше из больших поэтов: Гомер или Вергилий?"

Никогда, оценивая явления, не следует обходить круг и масштаб личностей, составлявших если не окружение, то духовную среду петербургского поэта. Приведу отрывки из письма Ивана Гончарова, оценивающего стихи, данные ему К. Р. на просмотр. Деликатно, но как старший младшему, Гончаров сообщает ему свои соображения: "...Между остальными новыми Вашими произведениями в книжечке есть несколько звучных, нежных, ласковых, полных задумчивой неги или грусти - словом, приятных стихотворений: читатель, особенно читательницы, прочтут их с кроткой улыбкой. Но (позвольте быть откровенным) спирту, т. е. силы и поэзии, в них мало: лишь кое-где изредка вспыхивают неяркие искры. Очевидно, стихи набросаны небрежно, как будто второпях, и мало обработаны".

Далее опять-таки интонация взыскательности, которой и ныне не мешает поучиться: "То же можно сказать и об обращениях к родине из-за границы: желалось бы от такого поэта, как Вы, побольше содержания и спирту, т. е. вдумчивости, определенности, строгой сознательности, даже самого чувства любви к родине. Например, в стихотворении Цветущий Запад, впрочем, звучном и эффектном, все хочется спросить, почему "невозделанные степи" далекой родины Вам милее всех великолепий Запада? Потому что они родные, конечно, будет ответ. Но ведь это же скажет всякий, не-поэт: это общее место, где же тут пища для поэзии, для отдельного стихотворения?"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: