Потом дед смирился с «чудачеством» внука. Но не дождался, пока тот выучился.

И все же Масей вылепил скульптурный портрет деда Евмена. По памяти. Теперь портрет который год стоит в хате, накрытый, словно от мух, черной шалью…

Марфа зашла под поветь, сказала:

— Вон Аксюта Драницева говорит, что немцы будут распускать наши остроги, так, может, и Масей тогда?..

Зазыба высунул из закутка голову.

— Откуда она это знает?

— Так люди ж что-то знают! — с непонятной злостью сказала Марфа.

Тогда Зазыба свел брови и вскипел:

— И ты тоже… такая же дура, как и Драницева Аксюта! Мелешь языком невесть что!

От его крика Марфа вздрогнула, залилась слезами.

Некоторое время взбешенный Зазыба тупо смотрел на нее, не понимая, откуда взялось все это у жены, потом смягчился. Что-то жалостливое шевельнулось в нем при виде беззащитных слез, он смущенно оглянулся вокруг и, широко размахнувшись с досады, вогнал топор острием в степу.

В деревне на родины ходят охотно — бабы утром пекут оладьи, яичницу, завертывают в наметку[5] и несут потом все это в хату к роженице.

У Марфы печь сегодня уже была вытоплена, и ничего особенного, с чем можно идти на родины, она не готовила. Просто принесла из чуланчика сырые яйца, положила, пересчитав, в берестовый кузовок, похожий на польскую конфедератку. Но этого было мало. Тогда она открыла в сенях кадку, оттуда пахнуло старым салом. На дне в несколько слоев лежали пожелтевшие куски еще рождественского. Кабанчика Денис заколол ладного, и хотя было всего двое едоков, но к жатве оставалось от того кабанчика не так и много — в чуланчике на жерди висел завернутый в тряпицу окорок да вот эти восковые куски в кадке. Зазыбы, как это бывает обычно в деревне, давали в долг Касперучихе, тем же Прибытковым, и на скорую отдачу теперь рассчитывать не приходилось. Марфа взяла из кадки кусок фунта на четыре, стряхнула с него соль. Подумала отрезать от него малость, по не стала этого делать — понесет целый. Берестовый кузовок сразу же потяжелел, и Марфа накрыла его наметкой.

— Вы тут поедите без меня, — сказала она Зазыбе, который, придя со двора, прилег на топчан: хотя и короткая, но неожиданная ссора с женой под поветью потрясла его, пожалуй, больше, чем недавняя стычка на конюшне с Романом Семочкиным. Зазыба хорошо понимал, что злиться, а тем более повышать так голос на Марфу не стоило, та будто заново в эти дни переживала за сына и потому легко принимала к сердцу все, даже неразумное и злое, что ей говорили, лишь бы что-то услышать о Масее, обрести хоть какую надежду на его возвращение. И ему теперь было стыдно и неприятно оттого, что, накричав на Марфу, он тем самым, считай, накричал и на себя — вот уже много лет, как жена стала его молчаливой тенью, казалось, она никогда и не догадывалась, что можно жить и вести себя иначе, что можно в чем-то отличаться от мужа. К тому же Зазыба считал, что Марфе и вообще не слишком повезло в их доме: рано, чуть ли не у самого алтаря, пришлось браться ей за всю женскую работу в хозяйстве, так как свекровь, Денисова мать, хворала, доживая последний год на этом свете, а Денисова сестра Устинья собиралась ехать со своей семьей в Сибирь — у Зазыб, чтобы им отделиться, не хватало земли, в то время как где-то в далекой Сибири ее в избытке, и Устиньин муж, как и многие в Забеседье, наслышавшись разного про «сибирское Эльдорадо», не удержался от искушения, тоже захотел податься туда, да и зажить наконец самостоятельно. Правда, им пришлось делать несколько попыток, чтобы выехать. Возы со скарбом то и дело перехватывались стражниками на белынковичском большаке, который вел на Рославль, — когда отъезд на новые земли среди здешних людей стал массовым, или, как писали в своих бумагах тогдашние чиновники, «неплановым и повальным», был отдан приказ задерживать переселенцев и возвращать в деревни. Кажется, только па третий раз мужикам удалось обойти стражников, которые скрип колес слышали издалека, будто журавлиный крик. На этот раз веремейковцы уже ехали хоть и кружно, однако по другой дороге — сперва через лес на Держинье, потом на Мошевую, возле имения Шкорняка, и уже оттуда двинулись на Клинцы. После отъезда золовки Марфа стала единственной хозяйкой в доме, но, как говорится, с того дня и вовсе света белого не видела — трудилась денно и нощно.

— Ладно, — отозвался Зазыба.

На голоса вышла со своей половины и Марыля.

— Куда это вы, Марфа Давыдовна? — спросила она хозяйку.

— К роженице, — ответила Марфа, по-крестьянски ласково улыбнувшись девушке. — Родила у нас тут одна, так… Не знаю, хлопца аль девку. Схожу вот, проведаю.

Она взяла накрытый наметкой кузовок со стола и вышла.

Мелешонкова хата стояла почти у леса, в так называемых веремейковских Подлипках. По ту сторону селились позже всего, когда в деревне стало не хватать ни земли для новых хозяйств, ни места для подворий. Мужики, как деды их, корчевали там делянки, мотыжили и пахали, и немало на это было затрачено времени, немало пролито пота, но пуща постепенно отступала перед человеком. Мелешонковы подались в Подлипки после других, и потому хата их была крайней. В Веремейках говорили, что в окна к Мелешонковым в лютые зимы заглядывают даже изголодавшиеся волки.

Теперь в Подлипках жило несколько семей — одной небольшой улицей, — и за каждым двором там были сады с разросшимися, еще по лесному крепкими деревьями, с буйным цветом весной и гулким ночным яблокопадом осенью.

В Подлипки от Зазыбовой хаты можно идти по деревне, главной улицей, в конце лишь повернуть придется направо. Однако то была дальняя дорога. И Марфа, закрыв за собой калитку в переулок, поспешила напрямик — за нижними огородами вела в Подлипки стежка, надо только удержаться на узенькой гати, соединявшей травянистые пригорки. После затяжного и почти непрестанного дождя гать совсем расползлась, поэтому Марфа подобрала возле стежки ольховый хлыст и несмело ступила на порыжевшие, давно слежавшиеся под болотной грязью еловые ветки. Но все обошлось. Гать выдержала, и Марфа со своим кузовком очутилась вскоре на травянистом пригорке, откуда так хорошо видны и хаты в Подлипках, и озеро за ними. Над деревней еще висела мельчайшая сетка, сотканная из дождя, но на крыше Мелешонковой хаты уже поблескивало в скупом свете дня какое-то стекло. Марфа увидела с пригорка деревню и неожиданно обрадовалась, ведь в последнее время она никуда не выходила далеко, все горевала да пыталась приглушить в себе тот холодный страх, в котором жили теперь все деревенские; там, возле своей хаты, она все это время чувствовала гнет неизвестного, того, что предстояло испытать, а здесь, на этом травянистом пригорке, всего в полукилометре от дома, ничего похожего не ощутила. Достаточно было увидеть ей, что все в деревне оставалось нерушимым и что ничего плохого пока ни с кем не случилось. Более того, Сахвея Мелешонкова даже родила ребенка!..

Марфа озабоченно глянула на свои парусиновые туфли, выпачканные болотной тиной, поставила возле себя берестовый кузовок и, подобрав юбку, принялась вытирать мокрой травой кожаные носки.

У роженицы, когда Марфа пришла туда, уже сидели Кулина Вершкова, Гапка Симукова, жившая неподалеку, в тех же Подлипках, а также Ганнуся Падерина, а из молодиц — солдатки Дуня Прокопкина, Роза Самусева и Гэля Шараховская. Эти трое были подругами Сахвеи еще с девической поры.

На столе почти под самой божницей, откуда меланхолично созерцал хату раззолоченный Николай-угодник, стояла пузатая бутыль с брагой. Наверное, женщины уже пригубили этой браги и теперь сидели все, и старшие и младшие, на одной лавке, вели шумный разговор. Бабкой-повитухой у Сахвеи была Титчиха, старая Рипина. Она в Веремейках приняла на свет не одного человека, и ее охотно звали. А у Сахвеи она принимала второй раз. Теперь Титчиха хозяйничала — шустрая, как молодица, она быстро, будто в своей хате, находила нужную вещь, встречала женщин, приходивших проведать роженицу, угощала брагой и не забывала о Сахвее, которая лежала на топчане, обессиленная, но довольная собой и тем, что происходило в ее хате, благо была возможность сегодня спокойно полежать.

вернуться

5

Наметка — тонкое белое полотно.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: