Державина я любила независимо от каких-либо профессионально-литературоведческих ориентиров. Он одним из первых русских поэтов сумел облечь в прекрасную поэтическую форму самые простые, обиходные человеческие чувства, сделать предметом искусства бытовое поведение:
Когда наступил сентябрь, студенты вернулись «с картошки», сиречь из колхозов, где дергали лен и чистили кошары, то услышала я, сидя в деканате, толкотню у двери и горячий шепот: «Смотрите, смотрите, восемнадцатый век сидит». Читая XVIII век заочникам, я многое ощутила и поняла заново, поднялась еще на одну ступень филологического образования. За время же работы в Горно-Алтайском пединституте с 1955 по 1965 год — целое десятилетие — я прочла все курсы русской литературы от древнерусской до советской, включая «введение в литературоведение», и картина синхронных и диахронных связей русской культуры предстала в необходимой полноте и наглядности, неоценимость чего представилось возможным понять позднее, когда пришло время полностью отдаться научно-исследовательской работе.
Я все время забегаю вперед, но, прихотливо передвигая регистры в пространстве ушедших лет, нить повествования, как Ариадна, держу в руках крепко. Жизнь не стояла на месте, уже и Красновские предупредили письмом о своем приезде, тепло благодаря меня за душевный покой, который обеспечила я им во время отпуска своим присутствием в их квартире. Не знаю уж, иронизировали они или искренне были убеждены, что это я им оказала услугу, а не они ко мне проявили человеческое внимание и сочувствие. Но судьба избавила меня от возвращения в гостиничный номер: от Красновских я прямо в свою квартиру и заселилась.
О том, что такое собственный угол в Горно-Алтайске, я получила наглядное представление благодаря Тане Автономовой. Однажды по пути к портнихе, с которой она взялась меня познакомить, мы зашли к ее приятельнице: она учительница, он — милицейский работник с чином, снимали комнату в частном доме. Горно-Алтайск в полной мере оправдывал свое название: пологие горы, обильно покрытые растительностью, окружали его со всех сторон, улицы решительно взбирались на склоны. На одной из таких горных улочек и был расположен тот дом, куда мы с Таней нагрянули с неожиданным визитом. Понятие «своего дома» прочно ассоциировалось у меня с оставленным в Горьком родительским домом. Это же увиденное мною творение местного зодчества домом можно было назвать с большой натяжкой. Не хибара, не хижина, не сарай, но и не дом, а домишко из двух комнат. В одной, размером побольше, жили хозяева, в другой — квартиранты. Дома их не оказалось, предупредить о визите заранее было нельзя, телефонная связь в городе отсутствовала. Домишко буквально кишел живностью. В хозяйской комнате временно разместился птичий детсад: в большом низкостенном ящике оперялись и пищали цыплята, гусята, индюшата, за ними внимательно наблюдал большой рыжий кот.
— Не утащит? — спросила Таня.
— Попробовал бы, — сказала хозяйка, кивнув на улегшуюся тут же собаку, в свою очередь не сводившую глаз с кота.
День был яркий, солнечный. На дворе кудахтали куры, довольно похрюкивал поросенок, вечером с пастбища пригоняли корову. Впрочем, густые ароматы этого подворья ощущались уже на подходе. Хозяин был холодным сапожником: повернувшись спиной к двери, стучал молотком, сидя на табурете и разложив свой инструмент на подоконнике. Хозяйка, знавшая Таню как жену доктора, охотно распахнула дверь в комнату жильцов: полка с книгами, приемник, гитара, ковер над диваном, прикрывающий голую неприглядность стен, свидетельствовали о стремлении живущих в этой комнате людей создать свой мир, жить по своим правилам. Провожая нас, хозяйка старательно убеждала Таню, что живут в согласии, почти по-родственному, одной семьей. Было над чем задуматься после такого визита.
Не иначе как в назидание послан был мне этот визит на окраину города, чтобы в полную силу могла я оценить благо собственного жилья. Мне дали комнату в доме, похожем на преподавательское общежитие, по улице Театральной, минутах в пяти — десяти от института. Дом был деревянный, приземистый, с низко расположенными, подслеповатыми окнами, в которые легко было заглянуть с улицы, если б не палисадник, глухо заросший бурьяном и одичавшими ягодными кустами — малиной и черной смородиной. Такая же дикая поросль заполняла и обширный двор, в глубине которого располагался дровяной сарай и будка специального назначения. В этом доме я прожила и одна, и с семьей много лет, поэтому комната, с которой началась моя жизнь в нем, достойна отдельного описания. Дверь в нее шла из прихожей, служившей одновременно и кухней, и закрывалась лишь на задвижку. Первыми моими соседями здесь были Бейлисы; он, кажется, преподавал в институте химию, где работала она, я узнать так и не удосужилась. Для помощи по хозяйству и присмотру за девочкой лет пяти-шести, толстенькой и усыпанной веснушками, они держали домработницу Вальку, бойкую, разбитную девицу из местных. Семья занимала в доме две комнаты и кухню, но дверь одной из комнат выходила еще и в ту прихожую-кухню, которая примыкала к моей комнате. Кроме плиты здесь стояла еще кровать Вальки у стены, вместо ковра украшенной яркими праздничными плакатами типа «Да здравствует Первое мая — день солидарности трудящихся всего мира!» Время от времени она их обновляла. Когда время обновления наступало, на кухне раздавался грохот падающих с кастрюль крышек, раздраженное хлопанье печной дверцы. Я выходила из комнаты:
— В чем дело, Валя?
— Да ну, к чертовой матери, Людмила Павловна, бежать надо, а тут не кипит, не варится.
— Куда бежать-то?
— А плакаты новые сегодня подвезут…
— Ну так позднее сходите.
— Разберут к чертовой матери… Людмила Павловна!!!
Комната моя имела вид вытянутого прямоугольника, меблированного из запасов институтского инвентаря: кроме железной койки с панцирной сеткой по противоположной ей стене располагалось нечто, долженствующее обозначать диван и похожее на садовую скамейку, и на одной линии с ним — длинная парта с открытыми нижними полками. Посредине — круглый стол. Пара стульев. С потолка свисала голая лампочка. Этот мебельный гарнитур выглядел столь кричаще казенно и уныло, что сердце тревожно забилось, но при воспоминании о домике с живностью и дружбе квартирантов с хозяевами я пришла в себя.
Я уже успела втянуться в учебный процесс, читала и древнерусскую литературу, и XVIII век, и введение в литературоведение, руководила курсовыми работами заочников; уже хотелось, пользуясь приобретенным в аспирантуре и осадным сидением в библиотеках багажом, и людей поучить, и себя показать. Молодая энергия била фонтаном, на работу ходила как на праздник, не боясь и словом красивым, и красивым нарядом щегольнуть. И начальство было довольно, видя мою безответную готовность нести любую нагрузку. Все было более чем хорошо, пока не пришли зимние холода. Тут-то я и поняла цену тех поленниц, которыми был окружен каждый дом в городе, ощутила глубину своей беспечности. И голод, и холод для человека одинаково мучительны. Я куталась в мамин пуховый платок, пряталась под зимнее одеяло, но холод доставал и пронзал до костей. В отчаянии пришла в соседний дом, манящий запасами в объеме дровяного склада:
— Продайте!
— Не продаем, — ответила хозяйка, — разве вот обменять на что.
— На что?
— А вот платок на тебе… пожалуй, обменяю.
Три вязанки дров, сброшенные ее сыном около нашего сарая, сгорели быстро. Потом она вспомнила, что «девка ее видела на мне еще летом бусы», обменяли на дрова и их; не знаю уж, чем еще на мне прельстилась бы ее «девка», но тут о мытарствах моих каким-то образом прослышал институтский парторг — Федор Алексеевич Виданов и пришел бедной комсомолке на помощь. Сам и дрова со склада выписал, а когда я, увидев эти огромные бревна, чуть не заревела, помог и пильщиков найти, и поленницу соорудить. Правда, дрова были сырые, растопить печку стоило труда, но деваться им было некуда, рано или поздно разгорались, давая необходимое тепло. Беда только, что в роли благодетеля бедной девушки, как Макар Алексеевич Девушкин около Вареньки Доброселовой, Виданов стал меня утомлять.