У сына рано сформировалась тяга к самостоятельности, чувство собственного достоинства. На такого парня нельзя было воздействовать тривиальным способом — наказанием «углом», ремнем или затрещиной, с ним надо было договариваться. Вот здесь он мог слукавить. К вечеру в магазине «Хлеб» появлялись сушки-баранки, и в его обязанность входило поставлять их к семейному столу, но однажды, заигравшись, про магазин он забыл.
— Дима, где сушки?
— А не привозили сегодня…
— Откуда это тебе известно, если в магазин ты не ходил?
— А и так видно: все же с пустыми веревочками идут…
Эти «пустые веревочки» от сушек долго еще сохраняли юмористическую силу в домашнем лексиконе.
За год перед нашим отъездом в Новосибирск он пошел в школу; читал он бегло, и учительница, отлучаясь по делам, оставляла его читать книгу всему классу.
Семейная ситуация изменилась с рождением дочки, и не потому только, что появился второй ребенок, а главным образом потому, что это была девочка, и сын, еще очень маленький, оказался в роли вечно уступающего, а дочка — в роли правой всегда, во всем, присно и вовеки. Представлять нашу с мужем семейную педагогику безукоризненной или правильной не считаю возможным хотя бы потому, что во многом она была стихийной, во многом вынужденной. Она для меня и сегодня предстает как предмет неразрешимых сомнений и размышлений.
Можно сказать, что моя преподавательская деятельность достигла апогея, когда приблизилось время рождения дочери, и я снова приехала в Горький под родительское крыло. Но о повторении прежней ситуации, когда после рождения сына я задержалась здесь почти на полгода, не могло быть и речи: теперь в Горно-Алтайске моего возвращения с нетерпением ждали мои дорогие мужчины, и неизвестно, кто из них — отец или сын — в большей степени нуждался в моем внимании и опеке.
Дочку назвали Лизой. В одной палате со мной лежала молодая женщина, по складу характера и внешности напоминавшая мне Вальку: работала она на Горьковском автозаводе станочницей и ко времени рождения дочери успела со своим мужем развестись.
— Он моих родителев на куски порвал, — рассказывала она, по-нижегородски окая, — а я ево гармонь на помойку вынесла…
«На куски порвал» — имелась в виду фотография, что до меня тоже дошло не сразу. Она с любопытством приглядывалась ко мне:
— Ты на Симону похожа, а муж-то у тебя старый… Седой уж…
Без перевода язык нашего общения не всегда можно понять. Симона — это популярная тогда итальянская актриса Симона Синьоре, а «старый муж» — это мой папа, приходивший, по обычаю всех роддомов, к окнам.
— Девчонку-то как назовешь, чай, по-заграничному? — любопытствовала палатная соседка.
— Лиза.
— Фу, как старомодно-то. А я либо Розочкой, либо Лилечкой, либо еще как.
По тем временам Лиза, действительно, было редким, даже старомодным именем. Лиза к своему имени относилась ревниво, даже собственнически, с детства, — тут уж, наверное, и родители постарались, — ощущала его особую смысловую окраску, фонетическую изысканность. Когда в семье историка Грищенко появилась девочка, то, увидев ее в коляске и узнав, что ее зовут Лизой, она с детской непосредственностью возмутилась присвоением ее имени: «Лиза — это я!»
К окну роддома подходил мой моложавый, хотя и с сединой в волосах, папа, а Евгений Дмитриевич ухитрялся писать мне каждый день, но письма те были на английском языке… Он тогда поставил целью овладеть этим языком в совершенстве и цели достиг. В 70-х гг., когда мы жили уже в Новосибирске, он уехал на целый год в Америку. Пока же, не владея английским, а читая, наоборот, на немецком и французском, я постигала в этих письмах только одну заключительную фразу: «I love уоu».
Взяв на себя обязательство не поступаться в этом мемуарном тексте правдой, приходится иногда преодолевать свое внутреннее сопротивление ей. Это касается прежде всего нашей внутрисемейной жизни. Сказать, что от начала до конца она была окутана атмосферой покоя, безоблачности и бесконфликтности, окрашена в сплошные нежно-розовые и голубые тона, воплощала идеал Филемона и Бавкиды, Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича, было бы неправдой. В принципе, мы с Евгением Дмитриевичем строили свои отношения на началах доверия, поэтому без страха и сомнений часто, иногда и надолго, разлучались, давая друг другу возможность саморазвития. Если учесть, что муж проходил длительную стажировку в Москве, в 70-х гг. целый год жил в Америке, а я целых полгода жила с новорожденным сыном в Горьком, если подытожить наши командировки, его научные экспедиции, а также летние побывки с детьми у родителей и мои туристические поездки, то насчитаются годы разлучной жизни. Со стороны это могло производить впечатление ослабленных семейных уз и порождать в чужих головах ложные надежды и несбыточные планы. И были у этих ложных надежд и несбыточных планов свои социально-психологические корни.
Если говорить о педагогических вузах, то львиную долю их студенческого контингента составляли девушки в расцвете физических сил, созревшие для практической реализации накопившейся в них внутренней энергии, мечтающие и о романтической любви до гроба, и о счастливом замужестве. Молодой преподаватель, а он, как правило, не только умен, но и недурен собою, вызывает в этой девичьей массе взрыв самых разнообразных чувств, иногда до поголовно-хоровой влюбленности. Вариантов девичье-студенческой любви к преподавателю много — от бескорыстно-беззаветно-безответной до расчетливо-вымогательской, да и трудно иногда бывает разглядеть грань, отделяющую безрасчетную влюбленность от практического намерения воспользоваться преподавательской благосклонностью ради хорошей оценки, обеспечения стипендии, избавления от риска отчисления… В любом случае вузовский преподаватель, молодой в особенности, оказывается в зоне риска, ибо он тоже подвергается бездне соблазнов — от удовлетворения чувства тщеславия, легкого флирта до серьезного увлечения. Игра с огнем в этом социальном кластере извечна: художественная литература во множестве вариантов зафиксировала этот мотив любви репетитора к своей ученице, а воспитанницы к своему учителю…
В замкнутом пространстве маленького городка, бывшего к тому же областным центром, эта ситуация брачной неустойчивости, смены жен выглядела особенно взрывоопасной и наглядной: если в большом городе она размывалась расстоянием, то здесь все происходило на виду у всех. Недаром же переполошились жены всех сколько-нибудь заметных мужчин, когда на горно-алтайском горизонте появилась я, сразу квалифицированная общественным мнением как разрушительница семейных гнезд. И если мое скорое замужество внесло успокоение в ряды семейных дам, то многих в девичьей стае я лишила и романтических надежд, и практических упований. В попытках засветиться перед преподавателем терять было нечего, влюбленные девы шли на разные приемы и ухищрения: записочки, приглашения на групповые праздники и индивидуальные прогулки, экстренная необходимость в проведении собеседований и консультаций…
Особенный риск заключался в поездках в колхоз. В средней полосе России они получили терминологическое обозначение «на картошку», в специфических условиях Горного Алтая это могли быть и заготовки сена, и уборка льна, и чистка кошар… Степень отстояния преподавателя от студенческой группы в этом случае сводилась к нулю: вместе работали, ели, спали под одной крышей, часто на сеновале, вместе проводили свободное время. Часто у ночного костра много пели и от души веселились.
Не миновала однажды такая колхозная разнарядка и меня. Человек асфальтовой культуры, насквозь городской, я воспринимала деревню как место проведения каникул, к физическому труду не была склонна ни по фактуре своей, ни по домашнему воспитанию. Нам, девочкам, «легкой» работы хватало и по дому: и в очереди постоять, и ягоду-малину собрать, и курам зерна насыпать, и кроликам травки нащипать. Группе, где я оказалась наставником, предстояла… чистка кошар. Мое человеческое достоинство было возмущено, оскорблено и унижено. Семнадцать лет я училась под руководством преподавателей, всю оставшуюся жизнь работала над собой самостоятельно, чтобы стать профессиональным филологом, и вдруг — чистка кошар. Кто-то из колхозных лентяев всю зиму не выполнял своих обязанностей, забивал овечье жилье отходами их жизнедеятельности до самой крыши, чтобы потом призвать студентов делать чужую работу… И если кто-то не умеет читать или слушать лекции, то и другой имеет право не уметь чистить авгиевы конюшни. Все ассенизаторские действия производились вручную, откровенно говоря, от такого вида «студенческой» работы меня выворачивало наизнанку. Назревал скандал из-за срыва сельхозработ, открытого саботажа, но спасла болезнь: то ли простудилась, то ли надорвалась душевно. В колхоз меня больше не посылали.