«Царственно поставленный город… совсем закружил нам головы», — писал о Нижнем Новгороде в «Далеком близком» Репин. Не мог не кружить голов и нам, студентам литфака, в сознании которых его реальные картины жили неотрывно от потока литературных и историко-культурных ассоциаций — от «Вида на Волгу» до «Бурлаков на Волге», а некоторые страницы истории литературы вообще невозможно было отделить от истории города. Концентрация преподносимых знаний и вновь приобретаемой информации была высокой, и, что говорить, на первых порах это создавало трудности что вчерашним школьницам, что бывалым фронтовикам: отсев после очередных экзаменов между курсами был огромный. И постоянно происходило какое-то негласное соперничество между филфаками педагогического и Горьковского государственного университета им. Лобачевского, студенты которого любили похвалиться превосходством их образования перед нашим, их лекторов перед нашими.

Преподаватель литфака тогда и теперь — разные понятия. Преподаватель был в своем роде оракулом, главным и порой единственным проводником литературоведческой мысли: поверить систему его взглядов было нечем, зато она строго поверялась свыше.

А как глубоко было доверие к слову преподавателя, говорит такой анекдотический случай. Во время каких-нибудь отлучек З. Е. Либинзона заменял преподаватель по фамилии Вайншток. Мы, привыкшие на «зарубежке» к обстоятельному втолковыванию материала на лекциях Зиновия Ефимовича или к театрально-образному воспроизведению художественных текстов на лекциях Серафима Андреевича Орлова, с разочарованием и плохо скрываемым неудовольствием встречали «заместителя», но на лекции его послушно ходили, и слушали, и записывали. С дисциплиной было строго, посещение лекций было обязательным. Если любимый преподаватель увлекал студенческую аудиторию личностным наполнением учебного курса, то Вайншток свои лекции в подлинном смысле слова читал. Отличаясь близорукостью, он так низко склонялся над текстом, что головы его из-за кафедры было не видно, и в знак не утраченной связи с нами он приветливо помахивал над ней рукой. Читая лекцию о Жан-Жаке Руссо, он с особым нажимом в голосе заявил нам, что, по убеждению великого французского просветителя, «человек по своей природе бобр», и в знак особой смысловой важности лекционного момента даже интенсивнее, чем всегда, помахал нам рукой. Как уловили на слух, так мы все это и записали, не учтя особенностей его произношения, когда «б» звучало неотличимо от «д». Не смея усомниться в словах преподавателя, даже аргументацию подыскали: человек в системе взглядов Руссо подобен бобру, который трудолюбив и склонен к строительству.

Слепое доверие, — а другого тогда и не существовало, — к системе преподавания не могло не обернуться определенными изъянами в полученном образовании и обретенном уровне духовного развития: в учебном курсе не нашлось места Достоевскому, и, к величайшему стыду своему, вчиталась я в его произведения уже на исходе аспирантуры. Заклейменный именем реакционера и мракобеса и гонимый самим Горьким, он выпал не только из широкого круга чтения, но и из контекста профессионального образования.

Меняются времена, меняется картина читательских вкусов. У читательской публики города Горького, в массовом сознании сохранявшего имя Нижнего, были свои пристрастия. И нас, студентов, учили чтить и хранить литературную память города, связанную с именами родившихся и живших здесь писателей В. Даля, П. Мельникова-Печерского, П. Боборыкина, С. Елпатьевского, В. Короленко, не говоря уж о самом Алексее Максимовиче.

Писателей влекла колдовская сила нижегородской истории, не сливающиеся с московской ее черты, ее древняя экзотика и тайны. В непроходимых дебрях хвойных лесов левого притока Волги реки Керженец скрывались со времен патриарха Никона раскольники, давшие общее имя древнему религиозному течению — кержаки. Там и сейчас располагается Керженский заповедник.

Помимо классиков, известных своим интересом к нижегородской истории, были и живые писатели, избравшие ее своей главной темой и ставшие культурным достоянием города. В первую очередь это был Валентин Иванович Костылев, автор известных еще с 30-х годов романов «Питирим» и «Козьма Минин», а в послевоенные годы ставший лауреатом Государственной премии за трилогию «Иван Грозный». Кстати, роман «Питирим» входил в состав нашей домашней библиотеки, хранившейся на полке печной лежанки, и, помню, мама вдумчиво и прилежно читала его, загибая уголок страницы на том месте, где чтение остановилось.

В мои студенчески-аспирантские годы широко известно было в городе имя местного писателя Николая Кочина, автора долгое время бывших на слуху таких произведений, как «Парни», «Девки», «Кулибин». Кстати, замечательный русский изобретатель, известный предвосхищением многих научных открытий позднего времени, тоже был родом из Нижнего Новгорода: могила его до сих пор сохраняется в одном из городских парков.

Таким библиофагам, как я, как было удержаться от соблазнов внепрограммного чтения, когда речь шла о бестселлерах вроде «Тайны профессора Бураго», а тем более о романах «Поджигатели» и «Заговорщики», принадлежавших перу Николая Шпанова? Кто помнит сегодня этого писателя? Редко попадает оно в литературные словари и справочники, между тем популярность его книг в те годы зашкаливала. Произведения Н. Шпанова выходили многомиллионными тиражами и переиздавались, писатель дважды был отмечен Сталинской премией.

Сейчас многоопытным оком филолога вижу, что художественными достоинствами они не блистали, глубинным виденьем жизни не отличались, зато брали лихо закрученной интригой, сюжетно-композиционной многоплановостью, публицистической остротой и политической злободневностью, и в этом плане мастерство писателя было бесспорным, отчего и спрос на его произведения удерживался долго. Запросам читателя тех лет они отвечали идеей мирового заговора, героизмом наших разведчиков, неусыпной бдительностью советских людей в борьбе с вредителями, шпионами, диверсантами и всякого рода маскирующимися двурушниками.

Но любые крайности опасны. В борьбе за идеологическую чистоту советской литературы преданы были забвению в те мои студенчески-аспирантские годы имена А. Платонова, М. Булгакова, стало забываться имя Вс. Иванова, не знали и не слышали о В. Набокове и только после долгого перерыва удалось прорваться через цензурные препоны роману Леонида Леонова «Русский лес». Я уже второй год работала в Горно-Алтайске, когда в 1957 году роман дошел сюда. Прочитав его, я выступила по местному радио, где уже успела стать своим человеком, в институте провели читательскую конференцию, посвященную роману. И это был мой первый опыт осмысления произведения большого русского писателя, который через многие годы станет главным объектом моих исследовательских штудий. В 1994 году увидела свет леоновская «Пирамида» — роман-наваждение в трех частях, после прочтения которой выйти из творческого мира Леонида Леонова мне уже было не дано. Но об этом позднее…

В аспирантуру к Борису Ивановичу Александрову я пришла со своей темой: хотела заниматься творчеством Д. Н. Мамина-Сибиряка, в вузовскую программу не входившего и вообще находившегося не то чтобы под запретом, но в опале, как сторонник народнических взглядов. Остросюжетные, захватывающие и сложностью интриги, и живописным колоритом далекой Сибири, какой-то стихийно-глубинной силой человеческих типов и характеров, классической пластичностью, чистотой и незамутненностью языка, романы «Приваловские миллионы», «Золото», «Горное гнездо», «Хлеб» и в моем запойном чтении всего подряд не прошли бесследно, но многого, как оказалось, из богатого творческого наследия писателя я не знала — открылась такая заманчивая возможность пройти по литературной целине. И хотя в итоге мои исследовательские отношения с писателем сложились непросто — он не занял в них того места, которое соответствовало бы моей читательской любви к нему, и я так и не написала своей книги о нем, — ощущение непреходящей привлекательности его и для современного читателя и никем не занятого места его в национальной литературе сохраняется до сих пор.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: