Борис Можаев

ПО ДОРОГЕ В МЕЩЕРУ

Она проходила мимо нашего села и называлась столбовой дорогой, большаком, Касимовским трактом, Крымкой, Владимиркой, Муромской дорогой. По ней возили пшеницу и рожь с юга на Меленки, Муром, Павлове; по ее широкому, обвалованному от полей прогону гнали скот из Тамбова на Егорьевск, на Москву. Шли по ней странники, нищие, богомолки. По ней уезжали на заработки, в одну сторону – до Москвы, до Питера, в другую – на Оку, на Волгу, на Каспий.

На Муромской дорожке стояли три сосны,
Со мной прощался милый до будущей весны…

По ней гуляли отчаянные головы с топором за поясом да с кистенем в кармане, поджидали в темном месте богатых гостей.

Едут с товарами в путь из Касимова
Муромским лесом купцы…

Это все про нее поется. Грабили да убивали в распадках да в оврагах, возле узких мостков – особенность повадок русских разбойников, подмеченная еще Тургеневым. Я и сам давным-давно, подростком, проходил частенько мимо таких мосточков в чистом поле, – тут вот ветеринар был застрелен, а там барин убит молотком по голове. И передавалось это из уст в уста так живо и подробно, будто бы случилось все только вчера. «Запутались кони в веревках. Почуяли неладное, забились, заржали. И он, барин-то, видать, почуял конец решающий, застонал, заухал, как леший. Коней они выпростали, не тронули. А барина молотком по голове. Заодно и кучера прикончили. Плакал кучер-то, на коленях елозил, умолял. Что я вам, говорит, сделал? За что вы душу губите? Они ему – чудак человек, душу мы твою не тронем. Она в рай пойдет, потому как сам ты невиновен, а пропадешь за компанию». Многое что делалось на Руси за компанию да на артели.

От Касимова дорога разветвлялась: налево шла на Туму и на Владимир, направо же – в Муром, Павлово, Нижний, Саратов, Самару. На широкие волжские плесы, в бескрайние степи, на вольную волюшку. По ней возвращались по осени бурлаки, в сапогах да в пушистых малахаях шли удоволенные, хмельные. «А мы, ребятишки, гурьбой за ними, ловим за разноцветные шарфы, по домам зазываем: дяденька, остановитесь у нас! Горница просторная, лежанка возле грубки, брага есть», – рассказывала тетка моя, теперь уж покойная. Ах, дорога, дорога! Сколько по тебе прошло и проехало люду всякого роду-племени в ту страну, откуда уж никто никогда не возвращался?

Шли по ней обритые арестанты в тюремных армяках, гремя кандалами, шли этапом от ночлега до ночлега, то есть от тюрьмы до тюрьмы – Шацк, Сасово, Нестерове, Касимов… Эти тюрьмы еще стоят вдоль дороги – громоздкие побеленные каменные кубы с квадратными черными прорубями окон. Нестеровскую тюрьму после упразднения этапа еще в прошлом веке купил помещик Воейков и перестроил в спиртзавод. С той поры эта бывшая тюрьма и площадь вокруг нее стали бойким местом, соблазном для окрестных мужиков: возили сюда картошку и свеклу, рожь и даже просо, увозили потихоньку от баб, продавали по дешевке и тут же пропивали выручку. А лет через тридцать, через сорок сюда же шоферы-леваки привозили колхозную картошку и тоже пропивали. Помню, как в шестьдесят первом году в Юрьеве на заседании правления колхоза отчитывали одного орла; он стоял у дверного косяка, свесив голову, держал в руках шапку, пощипывал мерлушку и скатывал шарики…

– Ты с какой целью отвез колхозную картошку на спиртзавод? С целью воровства?

– Нет… Отвез просто так, без цели.

По этой дороге привозили к нам на базар из глухой лесной стороны всякую всячину: кадки и самопряхи, донца, воробы, ступы, пехтели, лапти, онучи, мед, пеньку, веревки, дуги расписные, колеса окованные, телеги на железном ходу, шостинские телеги! А то касимовские сани, подсанки, саночки с расписным задником, с гнутыми копылами, с подрезами. Садись и лети хоть в Москву, хоть катай до самой Сибири – на любом ухабе не опрокинутся.

Помню, в тридцать пятом году на подворье нашем тумская артель тесала сани. Не только что подворье – весь сад был заставлен штабелями гнутого дубового полоза. «Батюшки мои! – удивлялась мать. – Экая сила! Тут на пять лет тесать, не перетесать». – «Эх, кума! – весело отзывался старшой, дед Иван. – Быка не успеем съесть, как все сани разлетятся».

По четыре, по пять саней в день слаживали. А было всей артели два мужика и два подростка: Ванька да Спиряк. Спали ребята вместе с нами на печи, мужики – на полатях. Длинными осенними вечерами Ванька любил сказки рассказывать все про охотника да про волшебника:

– Настрелял он гусей да уток столько, что всю светелку забил пуховиками. И говорит своей жене Марье Красной Ягоде: «Спи хоть на кровати, хоть прямо на полу – везде мягко будет». Ушел он за тридевять земель в тридевятое царство – перо Жар-птицы искать, а к ней подмулился волшебник-чародей…

– Баба, она что лошадь. За ней глаз нужен. Дай ей волю – поперек борозды пойдет. Всю тебе картину распишет, – отзывался с полатей дед Иван.

Дед, потому что бороду носил, поддевку да лапти. А так – мужик мужиком, не более пятидесяти лет. Тихон был помоложе, брился, носил пиджак, сапоги, на фабричного смахивал, но лицом темен, хмур. Слова из него клещами не вытянешь.

Однажды мать вышла на заднее крыльцо позвать мастеров на обед и удивилась:

– Гляди-ко! Да вы до обеда четверо саней вытесали. Эдак вы и до зимы управитесь.

Наутро Тихон не встал с полатей, лежал кряхтел, охал и матерился:

– Поясница отнялась… Сглазила меня баба, туды ее растуды…

– Да что ты, Христос с тобой! Чтоб сглазить, черный глаз нужен, тяжелый. А у меня не токмо что глаз, рука легкая. Случается курице голову отсечь – час трепыхается. А ты – глаз дурной. Что ты, Христос с тобой?!

– Нет, сглазила. Умывай меня!

Пришлось умывать… «А чтоб тебя скосоротило!» Так мало того, ведите ему бабку, пусть банки ставит, пятки керосином смазывает да отчитывает.

Приходила бабка Катя Кирдашина… И банки ставили, и пятки керосином смазывали, и в спальную уложили его, на хозяйскую кровать, на перину. И доктора вызывали. Пришел Семен Терентьевич, осмотрел. Радикулит, говорит. Не надо в одной рубахе на ветру работать. А тот все свое – сглаз, туды ее растуды! Так и уехал в свою Туму, не простив этого «сглаза».

Тумак, он тумак и есть. Сказано – глухая сторона. Лешаки да разбойники.

Давно меня влекло в ту сторону, где когда-то разбойники водились. «Проедешь от Тумы до Окатова – доедешь до Саратова», – говаривали в старину про те места.

«Тума железная, а люди в ней каменные» – это Куприным записано. Бывал он там, жил в барском доме в Ветчанах, описывал окрестные столетние боры, местное население, которое «говорит непонятным для нас певучим цокающим и гокающим языком и смотрит на нас исподлобья, пристально, угрюмо и бесцеремонно».

Однажды в начале шестидесятых годов случилось мне ехать на электричке из Москвы в Рязань. В вагонном тамбуре я наткнулся на груду мешков, возле которых стояли трое мужиков и бойко отбивали нападение кондуктора:

– Да ничего твому вагону не сделается.

– Ничаво, ничаво… – передразнивал их молодой щеголеватый кондуктор. – Одного мусору после вас останется ворох.

– Веник дашь, сами и заметем. Делов-то, тьфу!

– А ты не плюйся.

– Это я к примеру.

Пассажиры были в стеганках, ватных брюках и в валенках. Лица давно не мытые, усталые, но довольные, радостные.

– Чего везете? – спросил я.

– Пашано, – ответил тот, что был постарше.

– Куда?

– Домой, в Тумский район.

– Неужто в Москву за пшеном ездили?

– Да мы попутно. Из лесу едем, домой на побывку. В отходе мы. Нас тут целая артель.

Мы разговорились. Работали они на лесозаготовках где-то в Костромской области. Чем дольше я разговаривал с ними, тем все более и более удивлялся. Колхоз у них большой, одних мужиков более трехсот человек. С осени большинство колхозников отправлялись в отхожий промысел до июня. Работали, кто где устроится: и на стройках, и в лесу, и где бог даст. Приезжали домой на праздники да на уборочный сезон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: