Работали они в этом же районе, только жили в другом кишлаке, занимали почти до середины декабря сельскую школу.
Новые кампании рождают новые идеи и обрастают деталями на местах --ведь всякому чиновнику хочется показать, что и он не лыком шит,-- а главное, они плодят новые должности. Вот и появились при райкомах или при штабах уполномоченные по приемке убранных полей.
Определили их той осенью в самую передовую в колхозе бригаду, к Салиху-ака. В войну десятилетним мальчишкой тот пришел на хлопковое поле и до сих пор топтал его. Салих-ака знал каждую ложбинку, каждый взгорок или низину на своих необъятных полях. Любая карта, арык, шипан, одинокое дерево, состарившийся тутовник и даже матерый орел, лет десять прилетавший из предгорий в самую середину саратана и облюбовавший арчу на дальнем полевом стане, не были для него безымянными. Он никогда и никуда не выезжал, не был даже в Ташкенте, до которого по нынешним автострадам на хорошей скорости всего четыре часа езды. "А как же поля?.. Работа?.." -- отвечал он растерянно на недоуменные вопросы ребят.
Трудно было понять им, молодым, что вся его жизнь отдана полю, начинающемуся за Кумышканом и заканчивающемуся старым шипаном, построенным еще до войны, где росла арча Мавлюды, первой председательницы колхоза, та самая арча, которую всегда навещал в саратан могучий орел. Здесь, на поле, он впервые увидел и свою черноглазую Айгуль, увидел не с сияющей улыбкой на устах у расцветшего куста, как любят показать сборщиц в кинохронике или на картине, а согнувшейся под огромным тюком хлопка, что тащила она на хирман. И здесь, уже на другом шипане, Палвана Искандера, когда стояла весна, и хлопчатник пошел в рост, и душили его сорняки,-- она впервые улыбнулась ему. Как много стоила
девичья улыбка в годы его молодости -- она значила больше письма, обещания и всяких других красивых слов.
Прошли годы, сменилось в полях не одно поколение людей с кетменем, и так же естественно, как называет народ арчу именем Мавлюды и никогда не путает ее с другой, похожей на нее, как сестра,-- так и самый широкий и глубокий арык, ведущий от Кумышкана на поля, стали называть в округе арыком Салиха-ака, а тутовник, что ровными рядами высажен по обеим сторонам арыка,-- его тутовником.
Сюда же со второго класса приходили с фартуками и кетменями его дети, один за другим, все десять, мальчики и девочки, тоже связавшие судьбу с отцовским полем, с хлопком. Теперь уже их дети, внуки Салиха-ака, каждую осень тоже пропадают здесь, правда, судьба их будет, наверное, связана не только с дедовским полем и арыком,-- так, по крайней мере, думал сам Салих-ака.
Так вот, у Салиха-ака, в чьей бригаде они работали, не заладились отношения с уполномоченным по приемке полей, неким Максудовым, человеком неопределенного возраста. Из-за малого роста тот старался держаться неестественно прямо, запрокидывал лысеющую голову назад, что придавало ему надменный вид и провинциальную важность. Нелепость его несколько заплывшей фигуре придавала и сшитая на заказ в одном из расплодившихся салонов щегольская обувь на невероятно высоком каблуке. И когда приходилось разговаривать с ним, вдруг начинало казаться, что стоит он на цыпочках. Уже сгущались тучи над головой бригадира, и расстался бы он наверняка с должностью, в которой пребывал тридцать лет, если бы не нашел неожиданную поддержку у горожан...
Рашид, сборщик со стажем, застал времена, когда хлопкоуборочные комбайны были новинкой, один-два на редкий колхоз. "Голубые корабли", как сразу нарекли их щедрые на восторженные эпитеты журналисты, облегчив труд сборщиков, или, вернее, сократив его, начисто лишили уборку привычной привлекательности. Да-да, именно привлекательности.
Разве не было прелести в косьбе -- работе трудоемкой, требующей и сноровки, и силы? А сколько стихов, песен, частушек, прибауток посвятили ей и народ, и именитые поэты!
Так и на хлопковом поле. Раньше горожанин выходил на сбор и видел перед собой поле, от которого дух захватывало,-- кругом белым-бело, как после хорошего снегопада, одна грядка казалась щедрее другой, каждый куст тянулся к утреннему солнцу раскрытыми коробочками, а над полем витал запах свежести, потому что куст стоял зеленый, с яркими, сочными листьями. И земля почти до самого обеда хранила приятную влажность, так как густые кусты с обильной листвой не пропускали солнечные лучи. Над полем порхали бабочки, щебетали птицы. Легко дышалось и работалось поутру. Обилие хлопка, красота неоглядных просторов воодушевляли сборщиков, заставляли забыть о ноющей спине или порезах на руках.
С приходом машин труд сборщиков резко изменился. Поля стали готовить под уборку комбайнами, а для этого надо было лишить хлопковый куст обильной листвы. Неоглядные поля теперь не раз и не два обрабатывают с самолетов ядовитыми дефолиантами, от которых листья темнеют, сворачиваются и опадают. Появились машины -- появился и план машинной сборки, за который с колхозов строго спрашивается, и, чтобы не упала производительность, на поля вперед комбайна сборщиков не пускают, хотя хлопок ручного сбора разнится от машинного, как небо от земли. Так люди постарше могут легко сравнить грузинский чай ручного сбора, что они когда-то пили, с нынешним, собранным наиболее передовым, прогрессивным и интенсивным методом, то есть машинами.
Подбор после комбайна и есть теперь основная работа горожан. Случается, собирают и вручную, но все меньше и меньше. Курс, как говорится, взят правильный -- освобождаться от ручного, малопроизводительного труда. Курс-то верный, и по отчетам более шестидесяти процентов урожая убирается машинами, но отчего-то год от года все больше и больше горожан вывозится на хлопок, а сроки пребывания их на селе непомерно затягиваются. Школьники и студенты садятся за парты аж к Новому году и учатся потом по какой-то "интенсивной технологии".
А поле после хлопкового комбайна выглядит так, что табельщица Соколова, впервые его увидев, в сердцах воскликнула: "Словно Мамай прошел!" Машина, хотя уже появились и пятая, и шестая модификации, далека от совершенства: рвет волокно, забирает в бункер оставшиеся листы, тонкие стебли, тянет всякую пыль, грязь, паутину, столь обильную на осенних полях в погожие дни, мертвых жучков и других насекомых, погибших от дефолиации. Оттого-то стерильно белый, прямо-таки аптечный хлопок ручной сборки и трудно сравнить с тем, что вываливается из бункера машины. Но все это было бы еще полбеды --на хлопковых заводах очистят его умные машины,-- если бы не оставляли комбайны за собой огрехи, и вполне ощутимые. В общем, горожанам после комбайна надо все начинать сначала. Правда, как они же шутят -набегают лишь одни километры, а с килограммами не густо: за килограммы получает механизатор.
На таких ощипках много не заработаешь, а оплата труда прежняя, хотя условия работы изменились существенно. Теперь приходится собирать не с кустов, а больше с грядок; сухая земля прогревается быстро, и над полем постоянно висит тонкая пыль, взбитая машинами; наиболее чуткие, особенно женщины, ощущают запах дефолиантов, который в низинах держится долго. Мертвая тишина над отравленным полем тоже не радует, о бабочках и стрекозах и речи нет -- они погибли сразу в первые годы массированной дефолиации с воздуха, а уцелевшие птицы далеко облетают поля машинной уборки.
Говорить о деньгах, заработках с чьей-то легкой руки нынче стало дурным тоном. А ведь раньше с хлопка возвращались еще и с деньгами, даже при оплате в три, а позже пять копеек за килограмм. Теперь сборщик едва окупает свое скромное пропитание, не превышающее рубля в день. О каком интересе или производительности может идти речь?
Да Бог с ними, с деньгами,-- сохраняется заработок на основной работе. Но даже собери шефы в своем районе все до единой коробочки, подмети под метелочку поля -- пока не закончится хлопковая кампания и не будет единой команды, никто не может вернуться в город. Можно целый месяц без дела прозябать в протекающих коровниках, а колхоз день ото дня будет урезать и без того скудный паек. Если бы колхозы возмещали хотя бы часть фонда заработной платы предприятиям, не просили бы они столько горожан и не держали на голых полях людей до белых мух.