— Ну и дела, — присвистнул я.
— Во-во. И мать Кобба — миссис Аманда Ричардсон — наслала проклятие.
— О, так это она ведьма…
— Да никакая она не ведьма, — перебил он, — просто наслала проклятие. Пообещала, что наследство выйдет Донни боком и поезд Кобба станет ее гибелью. А Донни только посмеялась. Ну, ты слышал ее смех. С тех пор в наших краях и появилась песня о черном поезде.
— Кто ее сочинил?
— Полагаю — я.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. Выждал, давая свыкнуться с новостью, и добавил:
— Вероятно, именно из-за песни Донни Каравэн согласилась на сделку с железной дорогой Ореховой Речки. Эти ребята выплачивают ей содержание, а она больше не гоняет поезд из Верхней Развилки.
Я доел жареную свинину. Мог бы сходить за добавкой, но уже как-то не хотелось.
— Понятно, мисс Каравэн решила, что нет поезда — нет и гибели.
Мы с ним выбросили бумажные тарелки в костер. Я особо не рассматривал людей, но с приходом ночи они вроде как стали смеяться потише.
— Вот только поговаривают, что поезд все же ходит по той дороге. Или, по крайней мере, ходил. Иногда в полночь появляется черный поезд, и тогда умирает какой-нибудь грешник.
— А ты сам этот поезд когда-нибудь видел?
— Нет, Джон, но Господь наверняка его слышит. Одна Донни Каравэн над этим смеется.
Она тут же залилась смехом, подшучивая над обоими драчунами. Все мужчины повернулись в ее сторону, и, сдается, женщинам это не понравилось. Да я и сам чуть изогнул шею.
— Двадцать лет назад она была в самом соку. Глаз не отвести, поверь, — продолжал гармошечник.
— А что значит, нет больше проклятия?
— Донни обтяпала еще одну сделку. Продала все рельсы Верхней Развилки, что двадцать лет пролежали без дела. Сегодня были сняты и увезены последние. А вот этот дом она построила на том месте, где когда-то пролегала железная дорога. Глянь-ка туда, через этот проход в середине здания. Там как раз и проходили пути.
Итак, темная насыпь среди деревьев — это бывшая железная дорога, подумал я. Сейчас она кажется не такой уж широкой.
— Нет рельсов — значит, нет и никакого черного поезда в полночь, как считает Донни, — продолжал он. — А люди явились по ее приглашению по разным причинам: кто-то арендует у нее землю, кто-то должен ей денег, а некоторые — мужчины — просто рады плясать под ее дудку.
— И она больше не выходила замуж? — спросил я.
— Если она это сделает, то потеряет землю и деньги — наследство Тревиса Джонса. Таковы условия завещания. Она живет с мужчинами безо всякого брака, меняет их, как перчатки. Некоторые, знаю, даже покончили с собой из-за того, что она к ним охладела. В последнее время Донни со здоровяком Джетом, но сегодня ведет себя так, словно выбирает нового хахаля.
В свете ламп и костров к нам вернулась хозяйка.
— Джон, гости хотят танцевать.
На пару с гармошечником я сыграл «Сгинувшие тысячи»[2], и гости скакали так, будто их самих тут не меньше. В разгар кадрили Донни Каравэн сделала несколько проходок с каким-то блондином, а Джет выглядел так, словно кислятины наелся.
Когда я закончил, ко мне, шурша юбкой, снова подошла Донни Каравэн.
— Пусть губная гармошка одна поиграет. Станцуем?
— Не умею я всякие шейки вытанцовывать. Я бы сейчас с удовольствием разучил песню про черный поезд.
Она посмотрела на меня с прищуром.
— Ладно. Играйте, а я спою.
И спела.
Гармошечник подвывал моей гитаре на своей дуделке, а окружающие слушали, таращась на нас, будто лягушки.
Но дерзкий лишь смеялся,
Он не поверил в рок.
Вдруг поезда услышал
Пронзительный свисток.
«О, Господи, помилуй,
Прости, я грешен был.
О, смерть, прошу пощады…» –
Но поезд прикатил.
Пропев пару куплетов, Донни рассмеялась, как прежде, глубоко и насмешливо. Джет изверг какой-то странный горловой звук, зародившийся где-то в его бычьей шее.
— Что-то я никак не пойму, — начал он, — как это у тебя получается, что звук поезда кажется все ближе и ближе.
Просто меняю музыку, — объяснил я. — Перехожу на тон выше.
— Во-во, — поддержал гармошечник. — А я под него подстраиваюсь.
— Наверное, так и есть, — нервно рассмеялась одна женщина. — Поезд приближается, и его свисток звучит все выше. Затем он проходит мимо и удаляется, и звук все ниже и ниже.
— Но я не слышал в песне, как поезд уходит, — заявил мужчина рядом с ней. — Наоборот, приближается и приближается. — Он передернул плечами, а может, и вздрогнул.
— Донни, — снова подала голос женщина, — я, пожалуй, пойду.
— Побудь еще, Летти, — не столько просительно, сколько требовательно начала Донни Каравэн.
— До дому, чай, неблизко, да ночь безлунная, — заладила женщина. — Рубен, и ты, пошли вместе.
И она пошла прочь. Мужчина поплелся за ней, кинув через плечо взгляд на Донни Каравэн.
Затем ушла еще одна пара, потом за ней потянулась еще одна. Возможно, толпа у костра поредела бы и больше, но Донни фыркнула, что твоя лошадь, и таким образом удержала остальных.
— Давайте выпьем, — предложила она. — Хватит всем, ведь те, кого я числила в друзьях, нас бросили.
Возможно, на пути к бочке испарилось еще двое-трое гостей. Донни Каравэн опрокинула в себя самогон из горлышка тыквенной бутылки. Затем, глядя на меня поверх нее, глотнула еще и протянула мне.
— Выпьешь после дамы — получишь поцелуй, — прошептала она.
Я выпил.
— Вкусно.
Самогон был хорошим.
— А поцелуй? — хихикнула Донни Каравэн.
Но ни распорядитель танцев, ни гармошечник, ни я не смеялись.
— Давай танцевать! — воскликнула она.
Я заиграл «Вересковую гору»[3], и губная гармошка поддержала меня своими стонами.
Прошло не так много времени, но танцоров поубавилось, а вот деревья, среди которых они танцевали, словно выросли и стали гуще. Мне это напомнило одну историю, услышанную еще мальцом. В ней рассказывалось, что дневные и ночные деревья — это отнюдь не одно и то же. Ночные могут столпиться вокруг дома, если тот им не нравится, стучать по дранке на крыше, ломиться в окна и двери, и в такую ночь наружу лучше ни ногой…
Под конец «Вересковой горы» рукоплескали уже не так сильно. Да и кричали «Еще!» куда меньше. Гости потянулись к бочке с самогоном за добавкой, но гармошечник меня удержал.
— Расскажи, как ты до этого додумался. Ну, менять лад, когда поезд подходит.
— Меня научил один знакомый. Дело было в местечке под названием Дубовый кряж, это в Теннеси. Как-то связано со звуковыми волнами, и к свету тоже в какой-то мере относится. Сам толком не разобрался, но так можно измерить расстояние до звезд.
Гармошечник, нахмурившись, задумался.
— Радар, что ли?
Я покачал головой.
— Нет, механизмы тут ни при чем. На этом просто основан принцип. Его придумал один иностранец, Допплер… Кристиан Допплер.
— Как, Христиан? Ну, значит, не ведьмовство, — проговорил гармошечник.
— Почему тебя это волнует?
— Когда мы в песне про черный поезд сменили тональность, чтобы он казался ближе, я посмотрел сквозь проход посреди дома. Вон там, глянь сам.
Я посмотрел и понял, что он имеет в виду. Долину прорезали две яркие полосы. Две сияющие полосы в безлунной ночи. Это выглядело так, будто снятые рельсы до сих пор на месте: там, где лежали раньше.
— А второй куплет, который спела мисс Донни… Он что, о…
— Да, — ответил гармошечник, не дожидаясь, пока я закончу. — Во втором куплете говорится о Коббе Ричардсоне. Как он молил Бога о прощении в ночь перед смертью.
К нам подошла хозяйка и взяла меня под руку. Крепкая выпивка уже ударила ей в голову. Донни Каравэн смеялась по поводу и без.
— А ты, — улыбнулась она мне насмешливо, — в любом случае, не уходи.
— Так мне особо и некуда идти, — ответил я.
— Оставайся здесь на ночь, — прошептала она мне на ухо, поднявшись на цыпочки. — К полуночи все разойдутся.
— Вот так просто приглашаешь мужиков ночевать? — Я заглянул в ее голубые глаза. — Даже совсем незнакомых?
— Уж в мужиках-то я разбираюсь будь здоров. Продлевает молодость. — Она провела пальцем по гитаре у меня за плечом, и струны зашелестели в ответ. — Джон, спой мне что-нибудь.
— Хочу все-таки разучить эту песню про черный поезд.
— Я тебе уже спела оба куплета.
— Ладно, а я тогда исполню то, что сам сочинил, — и повернулся к гармошечнику. — Подсобишь?
Мы заиграли дуэтом, постепенно повышая тон, и я, не сводя глаз с Донни Каравэн, спел новые куплеты:
Скажи той, что смеялась,
Гордячке деловой,
Что черный поезд едет,
Возьмет ее с собой.
Вагончик черный, паровоз
Багаж весь увезут –
Слова, дела из жизни всей
Отправят в высший суд.
Закончив, я оглядел тех, кто еще остался. Их было не более десятка, и они жались друг к другу, словно коровы в бурю. Почти все, ну, кроме здоровяка Джета, который стоял в стороне, глядя на меня так, будто хочет убить взглядом, и Донни Каравэн, с усталым видом прислонившейся к плакучей иве.
— Джет, растопчи его гитару, — приказала она.
Я передвинул гитару под мышку.
— Даже не думай, — предупредил я его.
Он улыбнулся, обнажив свои редкие квадратные зубы. И выглядел он вдвое шире меня.
— И тебя раздавлю вместе с гитарой, — пригрозил он.
Я положил гитару на землю. Джет ринулся, наклонившись, к ней, а я врезал ему в ухо. Хорошо все-таки, что я ограничился одной порцией самогонки. Он еле удержался на ногах, отшатнувшись на два шага.
Потом ему досталось еще пару раз покрепче — я бы никому не позволил так себя обзывать. Расквасил ему нос как следует, аж юшка потекла.
— Только чур по-честному! — неожиданно громко заорал гармошечник, подхватив мою гитару. — Хоть он Джету и не ровня, но пусть дерутся по-честному! Один на один!
— С тобой я потом разберусь, — прорычал ему Джет.
— Со мной сперва разберись, — усмехнулся я и встал между ними.
Джет кинулся на меня. Я ушел вбок и снова врезал ему в челюсть. Он развернулся, и я заехал ему кулаком в солнечное сплетение, взболтав всю ту самогонку, которую он потребил. Затем с другой руки снова ударил в ухо, а потом — в челюсть и расквасил ему губы, а после — опять в ухо и по сломанному носу — и так с десяток ударов от всей души и со всей мочи. На ударе девятом он обмяк, а на последнем растянулся ничком — будто пальто с гвоздя упало. Я стоял над ним, ожидая, но Джет не шевелился.