И еще одна мысль не дает покоя его душе — как раз сегодня у него самого день рождения. Время от времени он вглядывается в лицо Нилимы, надеясь отыскать в нем хоть малейший признак того, что она помнит об этом. Догадывается ли она хоть в малой степени о чувствах, терзающих его? Но всякий раз, как взгляд его встречается со взглядом Нилимы, он читает в нем одну лишь злость и раздражение. Нилима смотрит на него как бы с высоты, откуда он представляется ей чем-то незначительным. Вот, даже она, близкий ему человек, в среде этих презренных корыстолюбцев сделалась для него незнакомой и чуждой… Он ищет в ее глазах хотя бы отдаленный отблеск того высокого чувства, которое побудило их уехать из Лондона. Но где же оно, это чувство? И неужели это та самая Нилима, которая совсем недавно, припав лицом к его коленям, со слезами говорила, что он для нее дороже всего на свете?..

На границе с Западным Берлином грузовик тормозит и останавливается. Перед въездом в город артистам необходимо немного освежиться и привести себя в порядок. От успеха выступления в Западном Берлине зависит вся последующая программа труппы. В грузовике есть небольшой запас провизии, которую тут же делят на всех. Нашлась и бутылка рома. Умадатта хочет откупорить бутылку, но Харбанс берет ее у него из рук.

— Ты ведь помнишь, Нилима, что сегодня у меня день рождения? — говорит он и протягивает ей ром. — Может быть, ты позволишь мне по этому поводу сделать глоток-другой?

Смешавшись, Нилима ставит бутылку возле себя.

— Ах да, верно! — восклицает она с нарочитым оживлением. — Я совсем забыла: ведь сегодня восьмое марта! Ну и отлично, по этому случаю мы сейчас…

Зубами она вытаскивает пробку, отпивает глоток, с отвращением мотает головой и передает бутылку Умадатте. Тот тоже делает несколько глотков. Потом неуверенным жестом возвращает ром Нилиме. Она снова прикладывается к горлышку и протягивает бутылку Харбансу.

— Фу, какая гадость! — восклицает она, опять помотав головой.

Не прикоснувшись к рому, Харбанс отставляет бутылку в сторону. Лицо его мрачно.

— Сегодня же я возвращаюсь в Лондон, — заявляет он.

— Что? — Нилима вздрагивает от неожиданности. — Каким это образом?

— Ты же помнишь, в Берлине живет мой старый друг, Мальхотра. Одолжу у него денег и уеду.

Умадатта сердито смотрит на Харбанса.

— Ты не можешь так поступить, — говорит он.

— Я могу так поступить, и я поступлю так, — возражает Харбанс, отчетливо чеканя каждое слово. — Сегодня я уезжаю. И Нилима уезжает со мной.

— Глупости ты болтаешь, Банс! — с раздражением говорит Нилима. — Ты сам понимаешь, что сейчас мы не имеем права бросить труппу…

— Я не знаю ничего, — чеканит Харбанс, — и не желаю знать. Кроме одного — я сегодня же уезжаю. Если ты не хочешь, я уеду один. Но учти, что после этого… После этого я уже не жду тебя там!

Умадатта отходит к другим членам труппы и вместе с ними гневно осуждает поведение Харбанса. Тот хватает Нилиму за руку.

— Ты идешь со мной к Мальхотре или нет?

— Что с тобой? Что ты затеял в такой неподходящий момент?

Нилима пытается высвободить руку, но Харбанс еще крепче ее сжимает.

— Неподходящий момент? — рокочет он. — Нет, я затеял это как раз вовремя! Мы сейчас пойдем к Мальхотре. А потом уедем в Лондон. С этой минуты я не желаю иметь с твоими друзьями никаких дел. Не защищай их, пожалуйста, не хочу слышать о них ни единого слова! Сегодня я стал совсем другим человеком… И пусть кто-нибудь из них возразит мне хоть полусловом — душу из него вытрясу…

— Вот не думала, что тебе захочется так отпраздновать свой день рождения, — говорит Нилима, с ненавистью глядя на мужа.

Артисты, выразив свое возмущение, замолкают. Все с любопытством смотрят на Нилиму и Харбанса — чем же закончится их объяснение?

— Ну?

Это слово Харбанс произносит решительным тоном, ожидая столь же решительного отпета.

— Что «ну»?

— Ты уже поняла, каким образом хочется мне отпраздновать свой день рождения. Подумай теперь, каким образом хочешь его отпраздновать ты!

— Но послушай!.. — Гневное отчаянье Нилимы вдруг разрешается полнейшей капитуляцией. В голосе ее начинают звучать примирительные нотки. — Согласись, что…

— Нет, сейчас я не желаю слышать от тебя ни слова.

— Но если бы не сегодня, а…

— Ни о чем не желаю слушать! Если тебе нужно что-то решить для себя, делай это сейчас же.

— Ну, раз ты так решил, что мне остается сказать? Только можно ведь было договориться и по-другому: сегодня уехал бы ты, а я…

— Я уже сказал тебе — либо ты уезжаешь вместе со мной, либо можешь вообще не возвращаться.

— Тебе кажется, что ты очень хорошо поступаешь, проявляя свое упрямство?

— А может быть, то, что я сегодня сделаю, будет лучшим из всего, что я сделал до сегодняшнего дня? И еще тебе скажу. Я даже видеть больше не хочу, как ты пьешь вино. Так вот, изволь сегодня же оставить эту дурную привычку, которую ты приобрела здесь, ведя бродячую жизнь…

— Но ты сам приучил меня пить вино!

— И я же отучу тебя от него! Больше не хочу видеть тебя такой — такой ты мне противна!

Смех, вдруг зазвеневший в доме номер тридцать два, пересек улицу и залетел во двор дома номер тридцать один.

— Нет, нет, — заливаясь хохотом, говорила кому-то Нилима, — никогда этому не бывать! Неужели я, по-твоему, такая уж глупая? Хочешь, возьми с меня расписку? Или давай пари — на любую ставку, а?

— Нет, диди, зачем нам пари! — отвечал голос Шуклы. — Вы сами во всем убедитесь. Ну, до свидания!

— До свидания!

Через минуту четкий силуэт Нилимы показался в дверях, ведущих с веранды в нашу комнату.

— Эй, вы уже спите? — тихо спросила она.

— Харбанс встал с постели и включил свет. Едва лампочка вспыхнула, все вокруг до неправдоподобия переменилось. Вместо остановившегося на границе с Западным Берлином грузовика и толпящихся вокруг него людей я снова увидел набитые книгами высокие шкафы, обеденный стол, кровать, треугольный журнальный столик, на нем пепельницу в виде хохочущего демона и… застывшую в дверях Нилиму, которая в это мгновение показалась мне довольной и счастливой. Харбанс стоял ко мне спиной, и его облаченная в ночной халат фигура представлялась мне непомерно высокой. Я тоже привстал в постели, испытывая странное чувство, будто в разгар обеда у меня забрали тарелку с вкусной едой. Рассказ был прерван, как нарочно, именно на том месте, которое пробудило во мне самое острое любопытство. Слушая Харбанса, я забыл и о тяжести в глазах, и о боли в позвоночнике. «Представится ли случай, — с досадой думал я, — вновь связать концы столь внезапно разорванной нити повествования? Можно еще не раз устроить тот же таинственный полумрак, так же уединиться в дальней комнате, но вернется ли к нам вдруг улетучившийся душевный настрой, раскованность мысли и безграничное взаимное доверие?»

— Так вы все еще разговариваете? — Нилима вошла в комнату и стала между нами, сплетя пальцы рук и изобразив руками нечто вроде цветочной гирлянды, какие надевают у нас на шею почетным гостям. — Я-то думала, что вы уже спите и видите десятый сои! Впрочем, наверно, журналисты вообще не видят снов, а? Как, журналист, права я?

Мог ли я признаться ей, что и в самом деле несколько мгновений назад видел необыкновенный сон, в котором блуждал по незнакомым странам, встречался с неизвестными мне людьми, и что даже теперь, когда сон сменился явью и призрачный образ Нилимы, перенесшись через годы, снова обратился в живую плоть, испытываю в душе живейшее желание узнать — уехала ли она тогда из Западного Берлина вместе с Харбансом или осталась там с труппой?

— Мы говорили о давних годах, — первым нарушил я наше с Харбансом молчание. — В кои-то веки выдался нам случай спокойно обо всем потолковать. Так что в снах и нужды не было. Но вообще-то ты права: журналисты не видят снов, по крайней мере по ночам. Им довольно и тех снов, которые они ежедневно видят наяву, с открытыми глазами.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: