— Однако же, не стоит так горячиться, — с неизменной улыбкой вставляет Татьяна Павловна, — для преступников ли тюрьмы? И к тому же чай пора пить…
Приглушенно мерцают лампы, идет семейное чаепитие, и Боре (здесь он просто Боря, Борик, Боренька) необъяснимо тепло и надежно от того, что где-то есть человек, способный в наручниках броситься с моста в Миссисипи, запросто улизнуть не только из далекой и как бы абстрактной бостонской тюрьмы, но и из вполне зримых Бутырок, есть голубоглазый австрийский подданный Эрих Вайс, которого эмиграция и цирковая традиция преобразовали в неустрашимого Гарри Гудини.
Есть то видение того мира и это видение — нечто прямо противоположное.
Кто контролировал эксперимент Гудини с тюремным вагоном — не полковник ли Ильин? Не он ли составлял доклад о необходимости новой конструкции замков, дабы исключить исчезновение талантливых самородков без мирового имени, но с золотыми руками и великим свободолюбием?
Конечно, он. И это никак не мешало ему восторгаться успехами заграничного эскейписта, особенно умением тасовать колоду карт пальцами ног. Полковник Ильин и сам знал тысячу способов испариться из мест заключения, но вот колода, тасованная ногой, — это было нечто невообразимое!
Из письма Гарри Гудини в Париж издателю журнала «Иллюзионист» Жану Кароли: «Безрезультатного обыска, которому меня подвергли агенты русской тайной полиции, я никогда не забуду. Я испытал ту же операцию в большей части полиций всего мира, но подобного варварства я не видел никогда».
И негодовал господин Сазонов, однако еще внутренне: как можно пускать этого фокусника — знаем, какой он там австриец или американец, все знаем, голубыми глазами не проведешь! — как можно приглашать его в сердце России-матушки и попустительствовать ему в развращении общественного вкуса трюками, кои ставят под сомнение основы власти? Как?
И уже занавеска ближних несчастий задергивается, маскируя далекое мирное чаепитие, и рождается иной образ из «Монолога Гудини»:
И отсюда — небольшой взрыв превращения в Гарри Гудини, для которого нет этой камеры с потеком сырости в углу и смехотворны все эти ржавые решетки, бренчащие ключи и овальные кокарды, и отсюда — снова в блинообразную подушку, затмевающую прошлое и будущее.
— Будьте вы прокляты… — хрипит Струйский, — …ть-те-вы-прокля-ты…
— Нет, — шепчет Серафима Даниловна, а ей кажется, что кричит, — нет, вы не сделаете этого. Он не мог, любой скажет — он не мог…
— Дело-то еще хуже, госпожа Струйская, поверьте, еще хуже, сочувственно покачивает головой полковник Ильин. — Господин Сазонов утверждает, что означенная сумма вам передана была по причине отсутствия в тот момент вашего супруга, и якобы вы сказали, что знаете обо всем…
Тот же капканный кабинет — неисчезающее мое наваждение, и мирная, внешне очень мирная беседа приятной дамы с солидным офицером.
— Но я и не знакома с господином Сазоновым, мне его даже не представляли, — отбивается Симочка.
— Что с того? — ласкает ее взором Ильин. — Трое почтенных, всеми уважаемых людей в один голос настаивают на имевшем место факте. Войдите в мое положение — должно ли мне прислушаться к их словам?
— Я понимаю, — теряется Струйская, — все понимаю, но клянусь вам, это нелепость. Никогда бы Борис Иннокентьевич не стал читать лекции для «Союза» и не стал бы общаться с этими людьми, и я…
— Отчего же вы пренебрегаете связями с патриотической организацией? бесцеремонно перебивает ее Ильин. — Пачкотней социалистов не брезгуете… Не в этом ли, Серафима Даниловна, корень зла? Между тем, вам-то известно, что государь весьма благосклонен к «Союзу», тогда как умонастроение вашего брата и подобных отщепенцев считает предосудительным. И все лучшие люди и истинные патриоты так полагают.
— Вы меня не совсем верно поняли, господин Ильин, — торопливо говорит Струйская, — мы ничего против «Союза» не имеем, однако с некоторыми их идеями по поводу иноверцев нельзя согласиться. Борис Иннокентьевич смотрел по-иному…
— Как же, позвольте спросить?
— Он полагал, что сохранение черты оседлости ведет к порче нравов, и разжигание религиозных распрей вредно для России…
— А разжигает эти распри «Союз» с благословения правительства и государя, не так ли, мадам? — лениво уточняет Ильин.
— Нет, что вы, — пугается Симочка, — не так, но…
— Вот! — довольно усмехается Ильин. — Вот, мадам Струйская, в этом маленьком незаметном «но» все дело. Не из-за него ли все ваши неприятности? Из маленьких «но» проистекают крупные недовольства, разъедающие души. Я еще понимаю, когда темный пролетарий, натравленный на высшие классы, начинает кусать руку, дающую ему хлеб. Но вашему-то супругу государь положил хлебушко с ма-а-аслицем, какие же у него «но»?
«С ма-а-аслицем…» звенит вокруг, «с ма-а-аслицем…» тупо настаивают портрет, стол и все углы кабинета.
— Разве Борис Иннокентьевич кусал кого-нибудь? — робко принимается возражать Струйская. — Он напротив, он честно служил…
— Честно? — уже гораздо жестче вступает полковник. — И по вашему крестику на заборе честно стал прятать заговорщицкие листовки? Не забывайте, Серафима Даниловна, вы ведь сами изволили показания подписать. Честно! Да хоть бы он осознал, осудил свой образ действий — нет того. Да он и усугубляет, пожалуй. Письмеца-то от супруга получаете?
Серафима Даниловна заливается краской, но героически молчит.
— Ладно, не отвечайте, — терпеливо говорит полковник, — только примите к сведению — многие письма к нам попадают, и есть среди них такие, кои свидетельствуют о явной неблагонадежности господина Струйского, и проникни содержащиеся там стишки в печать, беды не обобраться. Хотите, зачитаю?
Страсть какая-то у полковника Ильина к чтению, хотя я понимаю — не в страсти дело, о страстях его я ничего не знаю. Знаю только, что Струйский идет в меня Володиным голосом. Парадокс — Ильин разевает рот, и несется оттуда Володина хрипотца.
И вот сейчас полковник достает листок и начинает пробиваться сквозь неразборчивый почерк Бориса Иннокентьевича: