Сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые задумался: а верит ли мой отец в то, что он говорит? Весьма возможно, что и нет, ведь со стороны и я, наверное, выгляжу этаким символом веры и благонадежности. Мне, правда, кажется, что если отец и скептически относится к собственным высказываниям, то он никогда об этом всерьез не задумывается. Он давно уже привык к неискренности, сжился с нею, как со своими костюмами, галстуками и париком.

Короче говоря, в назначенную пятницу я сидел в студии на вожделенном диване и говорил "с присущей мне оригинальностью", но не выходя за рамки того, что полагается говорить в таких случаях. Признаюсь, что неловкость я испытывал лишь поначалу, а затем увлекся очаровательной манерой Т., и мы с ней провели упоительную ночь в прямом эфире.

Насколько легче я бы себя ощущал -- и тогда, и впоследствии -- если бы позвонил в те дни Софии -- объяснился, предложил помощь! Если бы сказал правду на всю страну в прямом эфире! Чего я испугался? Семейного скандала? Возможной реакции со стороны влиятельных издателей и кинопродюсеров? Враждебности прессы?

В детских мечтах я часто воображал себя мушкетером -- в запыленных сапогах, в забрызганном кровью красном плаще. Повзрослев, став модным писателем-беллетристом, я "с пером в руке" неоднократно бойко рассуждал о том, что в средние века было легче рискнуть своей жизнью, нежели в наше "сложное и неоднозначное" время совершить акт гражданского мужества. Какая чушь! Человек, который в демократическом, в общем-то, обществе побоялся сказать правду, никогда бы не осмелился приблизиться к своему смертельному врагу на длину вытянутой шпаги. И что это за общество, в котором таких мужчин красавица Т. приглашает в свою студию! Так и хочется написать -- "за державу обидно!" Да только зачем писать столь высокопарные фразы в своем дневнике. Ведь на державку-то нам, как говорится...

Пока шел "процесс Розенталя", я лишь однажды посетил дядю Ро. Возможно, старик и заметил мою обеспокоенность чем-то, но ничего не сказал. Я же не мог молчать в те дни и прямо спросил дядю, что он думает о деле Розенталя. Спросил, конечно, не с порога, а после, когда мы уже сидели, как обычно, и слушали музыку. Дядя Ро удивленно поднял на меня глаза и ничего не ответил. Своим неожиданным вопросом я лишь вывел старика на мгновенье из состояния блаженного покоя. Очевидно ему было наплевать на Розенталя; он просто не считал этот процесс важным событием. Оно и понятно: ежедневно в мире гибнут тысячи людей, что за дело дяде Ро до какого-то там Розенталя. Да и воспринимает ли всерьез этот интеллигентнейший старик проблемы моего поколения!?

Способен ли, вообще, кто-нибудь понять следующее поколение!? Не по-родственному любить своих отпрысков, а именно понимать их. Ведь почти никто даже из людей среднего возраста не понимает музыку или фильмы, созданные молодежью, хотя музыка и кино -- едва ли не самые доступные формы искусства. По-видимому, человек устроен так, что естественно воспринимает культуру и обычаи своего поколения, способен при желании понять культуру всех предыдущих и абсолютно глух ко всему, что появляется уже по прошествии его юности. Меня, к примеру, читают, судя по всему, почти исключительно мои сверстники. И уж во всяком случае не старики. Последние обычно чуть ли не подчеркнуто меня игнорируют. Разве что Президент, заигрывая с молодежью, может иногда меня похвалить. А впрочем, я и мои сверстники уже не молодежь. Да и Президент вовсе не так стар. С годами разница в возрасте стирается...

Робеспьер Розенталь получил "всего" пятнадцать лет, после чего его дело получило новый резонанс -- теперь уже в качестве примера гуманности нашего правосудия. Мне его дело нанесло тяжелую моральную травму. Оно обнажило мою полную гражданскую несостоятельность, и тот грустный факт, что подавляющее большинство людей на моем месте даже не задумались бы над происходящим, отнюдь не служит мне утешением.

Вот так я и пишу. О самом главном не договаривая. И горжусь этим. Почти кичюсь. Порой говорю, что современной литературе должна быть свойственна недосказанность. А не от неумения ли раскрыть тему эта недосказанность? Или от боязни быть слишком правильно понятым?..

Глава шестая

ОСЕНЬ

Подавленность и безразличие,

Истерзанный мыслями ум -

Осколки былого величия,

Похмелье возвышенных дум.

Кохановер, "Реквием"

Из повести Маэстро "Кларнет в стакане"

К концу эпохи всемирного равновесия Гамлет, принц Датский, состарился

настолько, что перестал быть вхож в горное аристократическое общество. Его

желудок больше не выдерживал ни пчелиного паштета, ни крапивного салата, ни

вина из горных волчьих ягод, и он спустился к Реке и стал ловить рыбу вместе с

обыкновенными рыбаками. Добрые рыбаки охотно потеснились и предоставили

бывшему принцу удобное седалище в том месте, где река, изгибаясь, максимально

приближается к Горе -- родине Гамлета. Это было живописное местечко с

прекрасным видом на расстилающуюся за рекой обширную Долину.

Здесь, сидя с удочкой на гладком теплом камне, принц коротал теперь

месяц за месяцем. Само собой разумеется, что Гамлет обладал прекрасным

зрением, -- иначе доктора не смогли бы прописать ему очки, столь необходимые

любому философу. Поэтому он прекрасно видел поплавок, но рыбаком был все

равно никудышным и за долгие месяцы, проведенные у Реки, не сумел поймать ни

одной рыбки. Да и опытные рыбаки не могли похвастать богатым уловом.

-- Хороший клев по ту сторону Горы, -- часто говорили рыбаки.

-- А вы уверены, что по ту сторону Горы есть река? -- наивно спросил

однажды Гамлет.

Рыбаки снисходительно заулыбались. Действительно, это был странный

вопрос, но Гамлету, как и всякому философу, было свойственно порой задавать

самые удивительные вопросы.

-- По ту сторону Горы течет та же самая река, -- отвечали рыбаки.

-- А куда она течет? -- поинтересовался бывший принц.

-- Никуда, -- удивились рыбаки.

-- Так не бывает, -- уверенно сказал Гамлет. -- Любая река имеет начало и

конец.

-- Мы знаем только эту реку, -- сказал самый старший из рыбаков. -- Она


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: