Не берусь утверждать, что после вышеописанного эпизода Кора полностью овладевает всеми моими помыслами (такая высокопарность была бы излишней), но если кто и царил в моем сердце, то это, несомненно, она. Теперь семейная жизнь тяготила меня сильнее, чем когда-либо прежде; служба же стала совершенно невыносимой, и вскоре я ее бросил.
Отныне я бывал в рюмочной на Зеленой аллее почти ежедневно. Очень скоро в отношениях с Корой у меня проявилась застенчивость и неуверенность в себе. Если бы я не любил ее, я бы легко дарил ей цветы, пирожные, конфеты, а затем приглашал бы ее на ночь в дорогой отель. Наверняка все было бы очень просто. "Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей..."
Я подолгу простаивал у стойки; мы беседовали; я не скрывал от Коры, что женат, но говорил (и это была неправда), что мои отношения с женой натянуты и близки к разрыву.
Чем сильнее мне нравилась Кора, тем труднее было мне решиться пригласить ее куда-нибудь. При этом я прекрасно понимал природу своей робости и проклинал себя за то, что не проявил решительности в первые дни нашего знакомства, пока влюбленность еще не связала меня по рукам и не лишила способности к действию. Словно в насмешку над моими постыдными комплексами, именно в те дни судьба несколько раз сводила меня с Кохановером.
Однажды, без каких-либо конкретных намерений, просто желая проявить галантность, я купил букет цветов и волнуясь переступил порог заветной рюмочной. Кора увидела меня, едва я вошел, и, как мне показалось, испытала неловкость от мысли, что букет предназначается ей. Я же сразу увидел Кохановера, и у меня мгновенно пропало желание дарить Коре цветы.
-- Здорово, Маэстро! -- заорал Кохановер. -- "Мой первый друг, мой друг бесценный..." Офелия, это мой одноклассник, цвет отечественного кораблестроения.
Я неловко подал Коре цветы, пробормотав, что букет мне нужен на вечер, и попросил поставить его пока в вазу с водой. Кора, слегка удивившись, выполнила мою просьбу. Я встал у стойки, скорее всего с идиотским видом, и все думал, правильно ли я поступил, и неловко водил руками по благородному дереву, как шахматист, только что сделавший поспешный ход и не решающийся взять его назад.
Кохановер стоял прямо перед Корой, облокотившись о стойку и повернувшись вполоборота ко мне. Физиономия его раскраснелась, волосы растрепались. Время от времени он поводил глазами в сторону Коры и непристойно мне подмигивал. "Трещал" он при этом без умолку.
-- Ты только подумай, Маэстро, -- разглагольствовал Кохановер. -- Вот эта песенка, которая только что отыграла... Офелия, милая, заведи ее, пожалуйста, снова...
Кохановер называл Кору Офелией; еще в старшем классе школы за ним водилась слабость: поддав, он любил "пошекспирить".
-- Вот эта самая песенка, -- продолжал Кохановер, -- написана двадцать лет назад, а теперь это уже классика! Мы с тобой уже жили на белом свете; говорили, пели, ели, а этой песенки еще не было. А теперь это уже классика! Ты понимаешь, что это значит, старик?
Я не понимал.
-- Это значит, старик, -- объяснял Кохановер, одновременно делая знак Коре налить нам еще водки, -- это значит, старик, что мы с тобой -- люди исторические! Не в гоголевском смысле, -- что с нами, де, случаются разнообразные истории, а в самом прямом, -- потому что на наших глазах вершится история!
Теперь я понимал. Кохановер нес чушь, -- весьма забавную, и при иных обстоятельствах я бы с удовольствием составил ему компанию, но сейчас он явно нравился Коре, и меня это злило. И я ушел. А потом долго жалел, что оставил их, подозревая, что у них что-то было.
Цветы я "забыл". Я страшно распереживался; неделю не наведывался в рюмочную, а когда наконец пришел, Кора явно удивилась и по-моему даже обрадовалась, но ничего не сказала, а только поблагодарила меня за "оставленные по рассеянности" цветы. Она улыбалась даже приветливее обычного, и я твердо решил пригласить ее куда-нибудь, но почему-то отложил это на "попозже", а "попозже" уже напился, и вел себя так глупо, что на следующий день вспоминал об этом со стыдом и не успокоился, пока вновь не появился в рюмочной и не увидел, что Кора совсем не переменилась в своем отношении ко мне.
Все же и в тот день я ничего не предпринял. Так проходили дни и недели, а наши отношения не развивались, и это меня тяготило и постоянно омрачало мне настроение.
Как-то, размышляя о грустном, я ехал в метро. В полупустом вагоне я вдруг увидел Кохановера. Он сидел рядом с молодой женщиной, которая, как я сразу определил, отнюдь не являлась его знакомой. Прежде чем я бросил на них взгляд, Кохановер уже заметил меня и теперь жестами приглашал сесть рядом. Я занял свободное место напротив них.
-- Офелия; а это мой однокашник, дон Горацио, -- представил нас друг другу Кохановер.
"Офелия" улыбнулась.
-- Горацио, -- продолжал Кохановер, -- я объяснял Офелии, что все мужчины делятся на талантливых и бездарных. Бездарных -- подавляющее большинство. Это они проложили дороги, изобрели поезда и составили для них расписания. Они определили скорость света и сконструировали граненый стакан. А талантливые -они все поэты. Бездарные классифицировали поэтов, подразделили их на реалистов и прочих; но поэты -- они всегда поэты, они не бывают реалистами, они все фантазеры и романтики. Бездарные считают поэтов бездельниками, а самих себя -творцами, не понимая при этом, что сами они сотворены поэтами. Все на свете сотворено поэтами.
"Офелия" улыбалась -- благосклонно, но иронично.
-- И женщины сотворены поэтами, -- продолжал Кохановер. -- Во времена Шекспира не было Офелии; он ее выдумал. И такова волшебная сила искусства, что с тех пор все женщины неосознанно стремились походить на Офелию...
Я был поражен: такой "клей"!
-- И вот сегодня Офелия существует, -- заключил Кохановер и положил руку на обнаженное плечо "шекспирова творенья".
-- Но-но, вы же не Гамлет, -- игриво сказала "Офелия", слегка отстраняясь, но не отодвигаясь.
-- Нет, я не Гамлет, я другой, еще неведомый избранник! -- с жаром воскликнул Кохановер.
Блеск Кохановера базировался как на таланте, так -- и не в последнюю очередь -- на хорошем знании классики. Причем знание это не являлось у Кохановера лишь добросовестно заученным уроком, -- он действительно любил Шекспира, Байрона, Пушкина, Лермонтова, Гете, умело их цитировал и перефразировал. Врожденное поэтическое чувство несомненно служило ему хорошим подспорьем, и когда изменяла память, природное дарование помогало Кохановеру находить те единственно верные слова, которые употребил до него классик. Таким образом, под маской простоты скрывался огромный талант и глубочайший профессионализм.