Но как бы она повела себя, если бы могла узнать, что фамилия принадлежит лишь матери Жиля и что он незаконнорожденный? Думая о презрении, даже скорее об отвращении, с которым девушка наморщила бы свой маленький носик, покрытый пятнышками веснушек, и поджала свежие губки, юноша ощущал, как в его груди поднимается смертельное бешенство. Почему Господь так поступил с ним?
Когда, испытывая такое чувство, он спрашивал об этом Розенну, вырастившую его старую служанку, та ограничивалась в ответ лишь тем, что ласково улыбалась и гладила его по щеке. Потом она всегда говорила:
«Я, уверена, что Бог предназначил тебя для себя с самого твоего рождения, малыш! Ты же знаешь, что ты должен служить Ему всю твою жизнь.»
Долгое время такое объяснение его устраивало. Но вот уже два года, с тех пор как ему исполнилось четырнадцать лет, оно не казалось ему более столь бесспорным. К тому же Жиль и сам изо всех сил стремился разрушить его, используя все возможные аргументы, которые подсказывала ему юношеская логика. Не мог же Господь бесповоротно решить еще до его появления на свет, что он будет предназначен для служения Церкви? А уж если Он и сделал так, то, по крайней мере, Он должен был бы внушить своему избраннику мысль, что это и есть его истинное призвание.
Но Жиль этого не чувствовал. Его набожность была искренней, глубокой даже, но у всех молодых бретонцев его лет она была такой же пылкой.
Бог был для него неким огромным, таинственным высшим существом, устрашающим и бессознательно жестоким, потому что его служители обязаны были целиком отказаться от всего лучшего и прекраснейшего, созданного Богом: от земли с ее неисчислимыми сокровищами, от ее бесконечной нежности. Чем старше Жиль становился, тем сильнее испытывал он отвращение к этому суровому служению. Он гораздо лучше представлял себя в треуголке солдата короля, украшенной золотым галуном, чем в куцей черной сутане с залоснившимися локтями, одежде, достойной слуги Бога! К несчастью, его мать бесповоротно решила, что он станет священником.
Мать! Когда он представлял себе лицо Мари-Жанны Гоэло, то испытывал странное чувство, складывающееся из стольких ощущений, что ему не удавалось определить, какое же ощущение главенствует. Это было нечто вроде благоговения, мешающегося с боязнью, а также, с той поры как он превратился в подростка, – с гневной злостью. Если бы она только захотела, то в ответ на малую толику любви ребенок отдал бы все обожание, всю нежность, какими обладал. Но Мари-Жанна не захотела этого ни разу в жизни.
С самых давних пор, куда только достигали его воспоминания, Жиль чувствовал, что мать отталкивала его, мать, которая ни разу в жизни его не поцеловала, и если бы не тепло, которое он испытывал в присутствии Розенны, с ее брызжущими через край энергичной заботой и нежностью, совместная жизнь этих двух существ, связанных все же тесными кровными узами, была бы лишь одним долгим молчанием вплоть до поступления мальчика в коллеж за шесть лет до описываемых здесь событий.
Именно от Розенны Жиль немного узнал об обстоятельствах, предшествовавших его рождению, разбивших жизнь его матери и наложивших на него клеймо незаконнорожденного. Это была довольно банальная, классическая история соблазненной и покинутой девушки, но неистовый нрав Мари-Жанны поднял ее до высот греческой трагедии.
Дочь хирурга, служившего в военном флоте, ушедшего после ранения в отставку и обосновавшегося в городишке Пон-Скорфф, Мари-Жанна Гоэло не знала своей матери, умершей при родах.
Мать ее была красивейшей камеристкой графини де Талюэ-Грасьоннэ, замок которой, Лесле, был расположен по соседству с Пон-Скорффом. Графиня продолжала оказывать покровительство девочке после смерти ее матери и выдала ее замуж за Ронана Гоэло.
Заботами графини девушка получила превосходное образование в монастыре Кемперле, где Талюэ проводили зимние месяцы. Она была серьезным ребенком, редко показывающим свои чувства, но тем не менее привлекала внимание своей слегка суровой красотой, безукоризненными чертами лица, густыми темными волосами и прекрасными глазами того же цвета, что и волосы.
Она отличалась прежде всего крайней набожностью, и у членов семейства Талюэ быстро составилось мнение, что Мари-Жанна с достижением положенного возраста покинет свой чуть излишне «мирской» монастырь лишь для того, чтобы вступить в другой, бесконечно более строгий монастырь бенедиктинок в Локмариа.
Но затем в конце лета, одного из тех, что каждый год проводили в Лесле все Талюэ и Мари-Жанна, произошло это драматическое событие: обнаружилось, что будущая монахиня беременна!
С каменным лицом и с глазами, в которых не было слез, она сама призналась графине в своем положении, но было совершенно невозможно вытянуть из нее хоть слово касательно обстоятельств случившегося несчастья и имени его виновника.
Замкнувшись в ожесточенном молчании, шестнадцатилетняя девушка отказывалась и выдать преступника, и принять проявления жалости: она ожидала от своей благодетельницы скорее приговора, чем помощи.
Талюэ, у которых было четверо детей, принимали у себя множество молодых людей, так что им пришлось ограничиться одними догадками, поскольку никто никогда не замечал, чтобы Мари-Жанна испытывала какую-либо сердечную склонность к тому или иному гостю замка.
В следующую за этими событиями зиму Мари-Жанна более уже не возвратилась в Кемперле.
Она была укрыта в Лесле, под присмотром Розенны Танги, женщины, служившей в замке. В мае 1764 года появился на свет Жиль. Несмотря, однако, на убежище, которое предоставляли леса и пруды Лесле, замок был расположен не настолько далеко, чтобы не просочились слухи… Через две недели после рождения мальчика, Ронан Гоэло, бывший хирург военного флота, был найден повесившимся на главной балке своего дома, а на полу под ним валялось множество пустых бутылок из-под рома.
Поняв таким образом, что придется считаться с пересудами и клеветой и что Мари-Жанна и ее младенец не будут, возможно, в безопасности в ее владениях, г-жа де Талюэ принялась подыскивать для них прибежище. Как раз в это время ее младший сын, аббат Венсан, возвратился к родным пенатам после того, как был распущен Орден иезуитов, и был назначен ректором – приходским священником – в соседний город Эннебон.
Аббат Венсан пожелал стать крестным отцом мальчика и взял на себя заботы по устройству Мари-Жанны и ее ребенка. В сопровождении страстно привязавшейся к младенцу Розенны они отправились в Эннебон и поселились там в маленьком домике, расположенном рядом с городскими стенами.
Однако Мари-Жанна стремилась к еще большей тишине, к еще большему одиночеству. В глубине ее онемевшего сердца сожаление о монастыре было более горячим, чем когда бы то ни было.
Звуки, доносившиеся с улицы и от порта, внушали ей ужас. Получив наследство, доставшееся ей от отца, Мари-Жанна купила в Кервиньяке, деревне в ландах, дом и сад, упрятанные за густой изгородью из кустов утесника и черного терновника. Она затворилась в этом доме вместе с Розенной и сыном, чтобы вести в нем суровую жизнь, в которой самое главное место занимала молитва.
Мальчик вырос в одиночестве подле своей равнодушной матери, улыбку которой он не видел никогда. Он научился играть бесшумно, чтобы не помешать размышлениям несостоявшейся монахини. В тех редких случаях, когда она обращалась к сыну, она говорила о Боге, о Богоматери и о святых, чтобы научить его молитвам и попытаться внушить ему отвращение к миру. Для того чтобы лучше убедить мальчика, она очень рано дала ему узнать, что он не такой ребенок, как другие, а отверженный, отщепенец, который может найти спасение души и покой лишь в лоне Церкви.
«Люди, живущие в миру, оттолкнут тебя как что-то омерзительное, – говорила ему мать. – Лишь один Господь откроет тебе свои объятия.»
Несмотря на предостережения аббата Талюэ, несмотря на слезы Розенны, которая не могла смотреть, как страдает «ее малыш», Мари-Жанна Гоэло неделю за неделей, месяц за месяцем, год за годом старалась внушить своему сыну мысль о том, что в этой жизни он сможет стать только священником или будет проклят. Или же он пойдет путями дьявола, которые всегда приводят к эшафоту…