Надо сначала. Главное, ничего не скрывать. Говорить все. Я очень боюсь, что не получится говорить все, никогда не получается говорить все, каждый раз ловишь себя на маленькой лжи, маленьком умолчании, намеренно неточной интонации даже при совсем уже окончательной искренности. Главное попытаться ничего не скрывать. Надо сначала, со старта.
На углу проспекта, откуда начинаются дома по двадцать тысяч квартир (сейчас их сносят зачем-то) и откуда до атмопорта ходьбы минут десять (пару раз свернуть налево - и там), я поджидал Элерию - приятеля своего и соседа. Конечно, тоже куафера. Он появился шумный, нарядный, радостный. Хлопнули друг друга по животам, в унисон хохотнули. Элерия на полную мощность включил звук своего меморандо, запакованного в рифленую кожу "кровава" и притороченного к ремню из "дикого атласа", очень модной тогда имитации под кожу вик-эндрюзянского сабленога; и грянул, словно из его живота, голос знаменитого в те времена диктора в честь уходящих в битву за человечество, то есть именно нас. Панегирик посвящен был прошлому старту, на Пятый Пробор, я о нем уже говорил, всем нашим он тогда очень понравился, и решено было запускать его вроде гимна, перед каждым последующим пробором. Мы не знали тогда, что не так уж много нам этих проборов осталось. Что некоторым и вообще ни одного не осталось.
"Земля спокойна за них. Как всегда, они победят. Через несколько дней они спустятся в очередной ад, где за каждым камнем, каждым кустом, каждой, с виду такой невинной, травинкой поджидает их колющая, ломающая кости, грызущая, брызжущая ядами смерть - и ад расступится перед ними. Инфарктогенные чудовища станут лизать им ноги, кондоры величиной с дом станут носить им на завтрак яйца, а ипритовый паук смирит свой нрав, примет позу "пьета" и помчит их туда, куда они пожелают. Через несколько лет по их следам придут первые миллионы поселенцев, чтобы начать свободную, спокойную, не стесненную квадратными метрами жизнь. И на Земле станет еще просторнее".
Бред, конечно, дичайший, особенно насчет того, что "еще просторнее", под стать сегодняшним стеклам о куаферах, только сегодня другие акценты, но нам нравилось, потому что говорили о нас.
Согретый ревом меморандо, любопытными, уважительными взглядами прохожих, Элерия заухмылялся, приосанился, спросил: "Что новенького?" И, не дождавшись ответа, со смаком принялся посвящать меня в свои не слишком-то вероятные новости. Длинный, нескладный и пегоусый, он имел заговорщицкие глаза и тем покорял. Мы с ним не только соседи, мы с ним, можно сказать, друзья были, а это немало, я такими словами не бросаюсь обычно. Мы шли в ногу, чуть покачивая в такт шагам одинаковыми чемоданами, и весь мир принадлежал нам.
Как всегда, почти у порта нас догнал Кхолле Кхокк.
Он со сдержанной улыбкой выдержал два удара по печени и умудрился при своих неполных ста восьмидесяти сантиметрах посмотреть на нас сверху вниз, да так добродушно, что захотелось расхохотаться от радости и спросить:
- Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк? - Хотя что мне до его дел.
Кхолле Кхокк немножко был не куафер, я хочу сказать, что породы он был не куаферской - замедленный, чересчур добрый, - однако нареканий от Федера пока ни одного не имел. Подозревали даже, что он засланный журналист, пишущий о нас книгу с разоблачениями. Но все равно - это был Кхолле Кхокк, и конечно, никакого вреда он нам принести не мог. Я расхохотался и сказал:
- Кхолле Кхокк, ну как твои дела, Кхолле Кхокк?
Он отрицательно потряс головой и ответил:
- Все хорошо!
Место сбора находилось в дальнем конце атмопорта, на пятачке между зданиями средней администрации, блоком подсобных служб и длинной унылой чередой кубических складских помещений, стыдливо прикрывающих свое уродство рифленым забором отчаянно-желтого цвета. Уже набралось много ребят, уже из ближайшего ангара высовывала свой надраенный нос "Биохимия", собственность куаферской службы. Меморандо Элерии орал не переставая, и, пока мы здоровались, пока внедрялись в общий, голодный, бессмысленно радостный треп, он то выключал панегирик, то включал, то перецеливал рекордер назад, к началу, и похоже было, что ему самому порядком поднадоела эта музыка. Но традиция есть традиция, особенно если она только что родилась.
"...Смотрите, вот они направились к трапу знаменитой "Биохимии", с виду обычные парни, но мы помним, что только благодаря им..."
Наш Федер, конечно, тоже был здесь, кое-как одетый верзила Федер, восхитительно в меру горбатый Федер, и на Земле наплечников не снимающий, пятидесятилетний красавчик Федер, которому двадцатилетние давали двадцать пять, тридцатипятилетние - сорок, и только сорокапятилетние могли заподозрить его настоящий возраст. Но такие среди куаферов - редкость.
Он стоял поодаль от остальных и разговаривал с каким-то яростным толстячком из вспомогательной администрации, вернее, слушал, потому что говорил один толстячок - с воинственным видом жестикулировал и, судя по всему, что-то крайне категорически воспрещал. Федер смотрел на него изучающе и приязненно, изредка встряхивая головой, чтобы убрать лезший в глаза плоский вороной чуб. Потом он взял толстячка за плечи, наклонился и что-то шепнул ему на ухо (в чем никакой необходимости не было - их все равно никто не слышал). Толстячок в ответ с готовностью закивал, вздохнул, развел руками и деловито умчался к ангарам.
И еще один человек не смешивался с общей толпой - дю-А. Правда, я тогда не знал еще, что это дю-А. Я сразу обратил на него внимание - уже встречались где-то, очень знакомое лицо. У меня феноменальная память на лица, но здесь она отказала, и потому парень меня тревожил. Он стоял, прислонившись к забору, подтянутый, очень официальный, и вполне мог бы сойти за какое-нибудь должностное проверяющее лицо, если бы не был одет в новехонькую куаферскую куртку с расческой на плече и если бы не стоял рядом с ним блестящий черный баульчик из тех, какими пользуются только очень непрактичные люди, считая их лучшими спутниками в не слишком дальнем вояже. Для математика пробора он даже слишком был молод - лет двадцати двадцати двух. Но ни молодость, ни щегольской наряд абсолютно не подходили к его замороженной физиономии.