В таких местах своего вступления дю-А делал обычно многозначительную паузу, принимал иронически-снисходительный вид (при этом не ел) и оглядывал присутствующих. Гвазимальдо, который опаздывал всегда и везде, где только можно, и не опаздывал только там, где нельзя, хотя, к общему удивлению, еще ни одного дела не сорвал, прикидывался, будто не слышит, что о нем говорят; набрасывался на еду с виноватым остервенением и старался чавкать потише (он ужасно чавкал, культуры совсем никакой). А дю-А, выждав, когда мы как следует пропитаемся его словами, огорашивал нас нижеследующим сюрпризом:

- В двадцать восемь ноль-ноль он не пришел. (Пауза.) Не пришел, и все. В двадцать восемь пятнадцать (улыбка, переполненная ядовитейшим смирением)... В двадцать восемь пятнадцать я его тоже у себя не увидел. В двадцать восемь тридцать пять - то есть, если кто из вас еще не забыл математику, через тридцать пять минут после назначенного и, смею заверить, не такого уж дешевого для меня времени, он изволил вспомнить, что его ждут. Вы не поверите своим ушам, если я скажу вам, что он еще даже и удивился, когда я выразил ему свое крайнее неудовольствие и отказался обсуждать с ним какие-либо вопросы, так как в двадцать восемь пятьдесят у меня назначен обед. Он даже обиделся и сначала мои объяснения посчитал просто за отговорку, потому что, видите ли, обед можно и перенести. Можно! Можно, не спорю. Можно перенести, дорогой Гвазимальдо. И пробор можно на следующее столетие перенести. Давайте, почему бы и нет?

Дальше следовала еще одна пауза, а после нее - уничтожающий, сокрушительный... какой еще?.. архипроникновенный вопрос, крик, можно сказать, души:

- Да можно ли вообще работать в такой обстановке - я имею в виду обстановку полной необязательности?

От частностей дю-А быстро переходил к более общим вопросам и здесь распоясывался уже совершенно. Он говорил, что мы вандалы, что губим целые миры чуть ли не из одного удовольствия, потому что, видите ли, ну нельзя же всерьез утверждать, что для спасения человечества, и даже не для спасения, а просто для большего удобства, нужно уничтожать биосферы, одну за другой, хотя каждая неповторима, каждая прекрасна, как все прекрасно в природе, а мы их "жгем" (на самом-то деле ничего мы не "жгем", на самом-то деле, конечно, не из садизма мы занимаемся таким грязным делом, как куаферство, на самом-то деле ведь действительно без куаферов никуда - так мы считали, так я считаю сейчас, и хоть вы там что угодно опровергайте, что угодно доказывайте, без нас - никуда; еще немного, еще немного совсем, и опять к тому же вернемся, потому что обстановка на Земле, мягко говоря, не имеет тенденции к улучшению. Психозы, насилие, голод, жуткая, невиданная теснота, вырождение повальное, какие-то эпидемии странные, скрываемые, черный воздух, металлическая вода - вот вам ваши мягкие режимы колонизации. Скушают еще, скушают!). Среди куаферов как-то не принято обсуждать такие проблемы, и мы оказались просто не подготовленными к такому натиску, почти ежедневному. Слушать было противно, а возразить почти нечего.

Ефимли как-то его спросил:

- Если так тебе куаферство не нравится, какого черта сюда пришел?

- Я пришел заниматься научной колонизацией, а не куаферством, я пришел, чтобы спасти то, что можно от вас спасти, я знаю, зачем пришел.

Он как мог издевался над "Этикой вольностей" - вот этого я особенно не любил. Я тогда очень был привержен к куаферству, мне тогда кодекс куаферский казался образцом этики, лучшей этикой, которую когда-либо создавали люди. Мы не были злодеями-суперменами, какими нас так любят изображать в стеклах, и ангелами, конечно, никак нас не назовешь. Если кодекс записать на бумаге (чего я не встречал), то получится, может быть, для кого-нибудь странно или даже смешно. Например, не тренироваться в одиночку... Главное... ох, я не знаю, как главное выразить... примерно так: тебе прощается все, кроме профессионального бессилия, то есть кроме трусости, предательства, скрываемых неумения, физической слабости, одним словом, всего, что в критический момент может подвести тебя и твоих товарищей... в общем, это неправильно, я знаю.

Но я его чувствовал, этот кодекс, а дю-А не понимал совершенно и отказывался понимать, и нарочно поворачивал так, что вместо кодекса получалась последняя глупость. Мы с ним особенно не спорили, потому что обсуждать такие вещи, опять же по кодексу, не принято.

Он ничего не понимал, но считал, что все понимает, и придраться к нему было трудно, так трудно - он все время говорил такие правильные слова. И за это, конечно, его ужас как не любили. И не нужно было большого ума, чтобы догадаться, чем такая ситуация кончится.

Для начала дю-А не поладил с Каспаром. Что и говорить, с Каспаром трудно поладить, да, пожалуй, и унизительно, так что никого их ссора не удивила и никто на нее особенного внимания не обратил. Просто однажды Каспар в присутствии дю-А и в отсутствие Элерии вздумал пораспространяться на тему, какой Элерия недоумок и драный щенок и что давно пора Элерию гнать с пробора, что все неприятности (а тогда таких уж чрезвычайных неприятностей не было) из-за того, что Элерия их накликал.

Я уже не помню, по какому поводу это было сказано, помню только, что в интеллекторной у дю-А. Дю-А вспыхнул, поджал губки и с бесподобным презрением принялся Каспара отчитывать. Он сказал:

- Вы, Беппия, в высшей степени непорядочный человек, разве вас не учили в детстве, что гадко оскорблять человека у него за спиной?

- А я и в лицо ему то же самое скажу, - окрысился Каспар. - Вы не очень-то. Я и о вас кое-что могу порассказать, в лицо, между прочим.

- Не интересуюсь, - с королевской надменностью ответил дю-А. - Если уж вам так хочется отыскивать недостатки, присмотрите-ка за собой.

- А что мои недостатки? Я их не скрываю, о них все знают. У нас так принято. Вот о ваших я от вас не слыхал что-то.

- Ах, ну да! - усмехнулся дю-А. - Ваша драгоценная "Этика вольностей", как же.

- Не любите?

- Нет. А для вас, конечно, лучше и не придумаешь. И знаете, почему?

Каспар задержал дыхание и очень заинтересовался состоянием своих ногтей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: