Потом была первая репетиция.
Я уже был достаточно знаком со Святославом Теофиловичем, но очень волновался. До этого у меня никогда не дрожал смычок и не бывало, чтобы нервы передавались инструменту, но вот он открыл рояль, мы без особых словесных вступлений начали играть, и я услышал, что смычок у меня задрожал.
Я сознавал, что боюсь играть свободно, слишком большая ответственность – играть с самим Рихтером. Казалось, от этого ощущения трудно будет избавиться. Если думать все время: "Я играю с Рихтером, мой коллега – Рихтер", трех нот не взять как надо. Я боялся – вот сейчас остановится, передумает… В общем, в голову лезли самые дикие мысли.
Мы начали играть очень медленно. Сонату Шостаковича я уже к тому времени исполнял не раз и не сразу, мягко так, даже робко заметил, что он неправильно начал – слишком медленно. Святослав Теофилович спросил:
– Вы ориентируетесь на метроном, указанный в нотах?
– Да.
– А знаете, что у Дмитрия Дмитриевича Шостаковича всю жизнь был испорчен метроном?
Вообще он принимал и даже любил темпы исполнителей, очень любил, если это убедительно. И мы опять начали, и опять неудача, опять ничего не клеится. Я уже молчу. Тогда он вдруг снял очки и говорит:
– Юра, ну вы все-таки не молчите, подсказывайте, я же никогда не играл это произведение, а вы – много раз.
Мелочь, казалось бы, но я думаю, он таким образом решил меня слегка привести в чувство, приободрить. И через пять минут началась такая репетиция!.. Раньше я никогда бы не предположил, что смогу так с ним репетировать. Даже позволял себе останавливаться и просил:
– Святослав Теофилович, здесь, если можно, так-то и так-то…
Он очень внимательно выслушивал все мои пожелания и все время старался как будто встать рядом. Говорят, что дельфины, "разговаривающие" между собой с помощью ультразвука, в общении с человеком переходят на частоту его голоса. Может быть, неуместное сравнение, но нечто такое произошло.
Рихтер никогда не позволял себе халтурить. Невероятная какая-то честность. Я не имею в виду – ноты не те сыграть, а честное отношение к самому произведению: ведь должна отстояться концепция, должны быть исключены технические случайности. Исполнение выверялось до мельчайших деталей. Он еще говорил, что не просто учит ноты, а пробует варианты состояний и эмоций в каждой фразе. И так час за часом, год за годом… Он вышел на небывалый, высочайший профессиональный уровень и поддерживал его не только строжайшей профессиональной дисциплиной, но и в первую очередь тем, что вообще жил очень честно.
Самым лучшим было двадцатое исполнение
Никогда не забуду наше первое совместное выступление. Это был Малый зал Московской консерватории. Мы вышли на сцену, поклонились, и я почувствовал себя как на тарелочке, как будто меня приподняли. Я понял: сегодняшний концерт обязательно будет успешным, хотя не извлек еще ни одной ноты. Такого у меня больше никогда в жизни не было, только с ним и только в этот самый первый раз.
Один музыкант с сарказмом рассказывал, что как-то раз полный Большой зал Московской консерватории сидел и ждал начала концерта Рихтера, а того все нет и нет. Десять минут нет, пятнадцать, двадцать… Публика начинает волноваться, аплодировать. Наконец, Генрих Нейгауз, его любимый педагог, побежал к нему домой по Неждановой – а это в пяти шагах от консерватории, – поднялся и увидел Рихтера, расписывающего стены своей квартиры. Кстати, он рисовал замечательно, я видел его картины, они с таким настроением. Педагог к нему: "Славочка, там же тебя ждут!" И ответ был якобы такой: "Ну, пусть приходят завтра, я сегодня не могу играть".
Я никогда не спрашивал у Святослава Теофиловича, было ли такое на самом деле. Думаю, что какие-то нюансы перевраны, тем более это рассказ человека, не любящего и не знающего Рихтера, но могло быть и так. И я его очень хорошо понимаю. Для него правда и принципиальность в том и состояли: он знает, что сегодня не будет того концерта, той музыки, того контакта, которых от него ждут. Да, может быть, нетактично, неуважительно, как хотите, но – честно. Он сам себе говорит: я чувствую, надеюсь, что завтра это проснется, но сегодня этого нет.
Он не любил заштампованность, клише. Были годы, когда мы с ним много играли одну и ту же программу. И когда казалось, что сделали все возможное – хотя чем дальше, тем сложнее и тяжелее задачи, которые возникали и накапливались во время репетиций, – вдруг возникала идея прекратить гастролировать с этой программой. Понятно, что мы могли открыть еще много нового, но в то же время концерт ради концерта был уже неинтересен. Концерт как высшая творческая ступень – вот что волновало. Сцена давала возможность довести до максимума творческую температуру, а просто повторять достигнутое было скучно. В этом смысле Рихтер был самим воплощением творчества. …Вспоминаются гастроли во Франции и фестиваль в Рок-д'Антероне. За два часа до выхода на сцену он мне сказал:
– Юра, вы знаете, я эту сонату Гайдна больше не хочу играть. Вы не можете послушать – я несколько сонат начну, сыграю, а вы послушайте, какую мне сейчас выучить.
– В каком смысле выучить? – не понял я. – Через два часа концерт!
– Ну, я же по нотам буду играть.
Он сыграл, и я говорю:
– Вот эта тема мне очень нравится. Вообще, все замечательные. Но эта – лучше всех!
Он сказал:
– Хорошо.
И я как бы перестал там присутствовать. Он мгновенно ушел в изучение этой сонаты и через два часа открывал наш концерт именно ею. Потом уже выходил я, и мы вместе играли сонаты Хиндемита и Шостаковича.
Рихтер ставил перед собой такие задачи всю жизнь. Есть знаменитый случай, когда он сыграл Нейгаузу какую-то сонату Скрябина вечером накануне консерваторского конкурса имени Скрябина. Нейгауз его очень похвалил. А назавтра на конкурсе он исполнил совсем другое сочинение, не то, которое играл Нейгаузу. Объяснил это тем, что раз Нейгауз не стал критиковать его исполнение и ему очень понравилось, то играть еще раз уже не имеет смысла, и поэтому он всю ночь учил другое произведение, чтобы победить вчистую.
Я не считал, сколько раз мы с Рихтером сыграли Сонату Шостаковича, но вот что заметил: она не мельчала. Он мог бесконечно погружаться в глубь композиторской идеи, и, к счастью, у меня не было ощущения, что я торможу его продвижение по этому пути. Наоборот, он увлекал меня за собой. И так – во всем, что он исполнял.
В студенческие годы я был свидетелем двенадцати концертных исполнений подряд Камерного концерта для фортепиано, скрипки и тринадцати духовых инструментов Альбана Берга, так как переворачивал Святославу Теофиловичу страницы. Признаться, в первый раз мне это сочинение было непонятно. И во второй раз оно воспринималось тяжело, потом лучше, лучше – и мне показалось, что в седьмой раз они сыграли его просто божественно, дальше некуда, дальше может быть только хуже. Ничего подобного! Самым лучшим было двенадцатое исполнение. В чем же оно улучшалось, вот загадка. Качество давно было стопроцентное, и продуманность, и степень отдачи – все было максимальным… Он какой-то был бездонный, Рихтер…
Она упала на колени прямо в лужу и сказала: "Слава, ты меня убиваешь…"
Как-то в Париже Святослав Теофилович предупредил, что он не хотел бы, чтобы во время концерта его фотографировали из зала со вспышкой, это его отвлекает. Но когда он вышел на сцену, в момент поклона увидел по пояс торчавшего из оркестровой ямы фотографа, который готовился его снимать. Рихтер, поклонившись, приблизился к нему, опустился на корточки и шепотом сказал: "Вы знаете, я просил, чтобы фотографа не было". Он был очень тактичным человеком и невероятно боялся обидеть кого-либо, что не исключало твердости – его позиция была принципиальна, хотя и шла вразрез с общепринятым мнением. Фотограф же, молодой парень, ответил, что он получил разрешение дирекции, поэтому, мол, все в порядке.