– Извините, Вадим Васильевич, вы поздравили меня с первым экзаменом?
– Что сказал, то сказал, дорогой мой.
И уехал. Только потом я осознал силу этого человека. Он, видимо, просто сказал в ректорате, что вот очень талантливый мальчик ко мне поступает, я его беру в свой класс. И все.
Дальше я писал сочинение. Это был, по-моему, последний экзамен. Ну совсем у меня ничего не клеилось. Музыкальные предметы я сдавал с шиком, всем писал диктанты и задачи по гармонии, потому что делал за полторы минуты то, на что давалось два часа.
А вот обычное сочинение – никак!
Уже подходят, а у меня почти пустой лист, я с ужасом думаю, что провалил этот экзамен, не поступлю в Московскую консерваторию, – тут же перед глазами мама, дедушка, профессор и все. На нервной почве пишу: "Ленин жил, Ленин жив, Ленин будет жить". И тут понимаю, что это ведь Маяковский. А у меня тема – "Ленин в творчестве Горького". Что делать? И я добавляю: "…писал Горький".
И что вы думаете? Четверку получил! Борисовский был прав, когда поздравлял меня с поступлением в консерваторию после первого экзамена.
Через год Вадим Васильевич умер, и я оказался в классе Дружинина. Конечно, замечательно, что он меня взял, но через год или два в наших отношениях возникла напряженность, и я перестал к нему ходить. Дело в том, что были вещи, которых я не мог принять. И он в конце концов не выдержал и при полном классе сказал:
– Так, если я тебе нужен – ходи, если я тебе не нужен – можешь не ходить на уроки.
Стало абсолютно тихо. Я собрался и сказал:
– Я сейчас уйду, но не потому, что вы мне не нужны, а просто из сегодняшнего урока ничего хорошего уже не выйдет.
И ушел. После этого не ходил к нему весь семестр, прятался по коридорам, когда видел, что он идет. Занимался сам. И однажды мы с ним все-таки неожиданно столкнулись в консерватории. Дружинин спросил:
– Что-нибудь случилось?
– Нет.
– Родители живы-здоровы?
– Да.
– Ты что, уезжал?
– Нет.
– Но ты завтра придешь на специальность?
– Да.
– Я тебя жду.
Я пришел, сыграл, и он сказал:
– Ну что ж, благословляю. Если так и на экзамене сыграешь, чистая пятерочка будет. Молодец.
Это была Концертная пьеса Джордже Энеску. Очень понравилось, как я сыграл на экзамене, профессору Михаилу Никитовичу Тэриану. Оказывается, он всю жизнь ненавидел это произведение и теперь не просто принял его, а полюбил. Федору Серафимовичу было очень неловко, потому что только он и я знали, что все это я сделал сам. Хотя он был вправе и не допустить меня до этого экзамена, если бы захотел навредить.
Вообще я о Дружинине могу говорить только в превосходных степенях. Он потрясающий педагог и очень много мне дал. До Москвы я умел играть на инструменте так, как умел. Что касается эмоций, которые ты вкладываешь в свое исполнение, так этому тоже научить практически невозможно, потому что эмоциональная сфера – от природы и от родителей, а не от консерватории. А вот звук, логика развития фразы, ощущение формы и, самое главное, ВКУС!!! – это Федор Серафимович. Вкус аристократического исполнителя, а не плебея… У Дружинина это всегда присутствовало – в речи, в том, как он выражал свои мысли. Федор Серафимович – эстет, и к этому сам стремился всегда. Я многому у него научился, хотя многое переосмыслил по-своему. Так, краски звука я старался услышать внутри себя сам, а дальше – пытался воплотить их в разучиваемых с профессором сочинениях. И пожалуй, это самое главное.
Вообще нельзя забывать, что кто-то должен быть кумиром для студентов, герой должен быть. У скрипачей был Давид Ойстрах. А ведь когда я учился, Борисовский сам уже не играл, а выступал только Дружинин. Он исполнял сонаты Онеггера и Хиндемита, Тринадцатый квартет Шостаковича, затем, конечно, его Сонату. В общем, в то время, когда я учился, концерт Дружинина был событием. Концертом АЛЬТИСТА!
И все равно я в его классе был чужаком. Он меня, с одной стороны, любил, это ясно, и ему льстило, что у него такой студент, а с другой – не чувствовал своим учеником в полной мере. Тем не менее, когда меня выгоняли из консерватории, он активно заступился.
Выгоняли меня из-за наглого подлога. История такова. Когда я был на первом курсе, впервые в Камерном театре была поставлена опера Дмитрия Шостаковича "Нос". Дирижером был Владимир Дельман. Потом в некоторых изданиях ошибочно писали, что дирижировал Геннадий Рождественский. Там работали очень сильные студенты. То, что меня пригласили, было очень большим делом: и финансово, и престижно, а главное, конечно, интересно. У меня была очень трудная оркестровая партия. Позже, в сентябре, в начале моего второго курса, спектакль повезли в Сочи.
Мы уехали (нам показали общее разрешение на выезд, освобождающее от лекций). А уже там, в Сочи, выяснилось, что бумага фиктивная. Никакого разрешения на самом деле не было. В Сочи – бархатный сезон, обратных билетов не достать, но мы кто как мог, чуть ли не пешком вернулись в консерваторию. И двенадцать человек тогда исключили. Шум в консерватории был невообразимый. Восемь человек духовиков по протекции комсомольской организации восстановили, со строгими выговорами. А четверых, это были струнники: я, Толя Гринденко (сейчас он руководит хором "Древнерусский распев"), Лариса Колчинская и Славик Чижик – восстановить отказались. Почему же за нас не поручился комсомол?
Толя Гринденко в свое время, путешествуя по Туркмении, случайно перешел границу с Афганистаном и ночью развел костер на нейтральной полосе. Утром проснулся, а на него направлен штык пограничника с той стороны. Ну, вернули его, правда, он пару дней просидел в КПЗ. Тогда он срочно был отчислен из консерватории задним числом – якобы в момент перехода он уже не был студентом. Но Андропов лично заставил восстановить Толю со строгим выговором. Понятно же было, что это – дурацкий случай: человек не будет специально разводить костер на нейтральной полосе!
Чем же провинился я?
В общежитии я жил в одной комнате с Юрой Лисицыным, теоретиком по специальности. У него была больная печень, и поэтому он постоянно пил "Нарзан". Я практически вообще не пил спиртного. Тем не менее наш шкаф ломился от пустых бутылок из-под "Нарзана", которые были один в один похожи на бутылки из-под пива или какой-нибудь дешевой бормотухи. В результате помощник проректора по административной работе решил, что мы "киряем по-черному", и объявил выговор только из-за того, что начиналась очередная кампания по борьбе с алкоголизмом.
Про остальных я не помню, но в целом за всеми нами водились какие-то грешки, и нас решили не оставлять в консерватории. Дальше были сплошные нервы. Приезжали родители, у мамы моей случился микроинфаркт и началась очень серьезная болезнь, которая в конце концов и привела к ее преждевременной смерти.
Весь курс встал на нашу защиту, письмо написали, что протестуют против решения ректората. И это в те времена!
Ректором тогда был Александр Васильевич Свешников. И он поначалу попытался нас восстановить. Было общее собрание, и он сказал:
– Давайте так. Если вопрос не будет подниматься на районной конференции, то мы тихо, без лишнего шума восстановим. Ну не в колхоз же, действительно, ребят отправлять, и не в армию – руки будущим музыкантам надо беречь.
Но нашелся среди наших однокурсников один "принципиальный" (он, видимо, хотел, чтобы на него обратили внимание), который вышел к сцене и сказал:
– Нет, наши коллеги наказаны незаконно, и мы не должны закрывать на это глаза.
Что оставалось делать Свешникову?! Он встал и говорит:
– В то время, когда все нормальные люди в колхозе помогают убирать урожай, эти, понимаете, поехали в Сочи отдыхать! Без разрешения!
Ну, и нас окончательно исключили.
И еще месяц! Он стоил огромных нервов, доходило до мыслей о самоубийстве. Переживали страшно. Мой папа был все время в Москве, он ходил и к ректору, и ко всем проректорам, и к декану. У него тогда даже ноги стали отниматься. Потом он нередко любил повторять: "Да, Москва слезам не верит".