После такого разговора сердца влюбленных объемлет дивный покой, глубочайший душевный мир. Любовь нуждается в уверенности; такая уверенность присуща религиозному чувству, когда человек твердо знает, что бог ему воздаст. Только при таком сходстве с любовью к богу приобретает уверенность и земная любовь. Нужно самому испытать блаженство этих единственных в жизни минут, чтобы постичь его; оно не возвращается, как не возвращаются волнения юности. Верить женщине, сделать ее земным божеством, основой своей жизни, сокровенным предметом всех помыслов! Разве это не все равно, что родиться вторично? К любви юноши примешивается тогда частичка той любви, какую он питает к матери.
Некоторое время Родольф и Франческа хранили полное молчание, обмениваясь лишь взглядами, полными глубокого значения. Они без слов понимали друг друга, и красота окружающей природы, воспринятая их сердцами, помогала им навсегда запечатлеть в памяти даже самые мимолетные переживания этого часа, единственного в своем роде. Поведение Франчески было благородно, возвышенно, без всяких задних мыслей и кокетства. Это величие глубоко поразило Родольфа, понявшего всю разницу между француженкой и итальянкой. Водная гладь, земля, небо, любимая женщина — все это было величественно и в то же время дышало мягкостью; их любовь расцветала среди грандиозного и роскошного ландшафта. Суровость снежных вершин, их резкие линии, отчетливо выделявшиеся на лазурном фоне, напоминали Родольфу об условиях, ограничивавших его счастье; оно казалось ему такой же прекрасной страной, окруженной снежными горами.
Но это сладостное упоение было вскоре нарушено. Из Люцерна навстречу им плыла лодка: Джина, уже давно внимательно вглядывавшаяся в нее, сделала радостное движение, не забыв, однако, свою роль немой. Лодка приближалась, и наконец Франческа могла различить лица сидевших в ней людей.
— Тито! — воскликнула она, заметив среди них молодого человека.
Она вскочила, рискуя свалиться в воду, и, размахивая платком, продолжала кричать:
— Тито! Тито!
Тито приказал лодочникам грести быстрее, и вскоре обе лодки поравнялись. Итальянка и итальянец заговорили так быстро, на диалекте, столь мало знакомом человеку, знающему этот язык лишь по книгам и никогда не бывавшему в Италии, что Родольф ничего не мог ни понять, ни угадать из их разговора. Но красота Тито, фамильярность Франчески, радость Джины — все это его огорчило. Впрочем, тот не влюблен по-настоящему, кто не испытывает недовольства, видя, что его покидают ради кого бы то ни было. Тито торопливо бросил Джине кожаный мешочек, вероятно, с золотом, а Франческе передал пакет с письмами, за чтение которых она и принялась, махнув Тито рукой в знак прощания.
— Скорее возвращайтесь в Жерсо, — сказала лодочникам молодая женщина. — Я не хочу, чтобы мой бедный Эмилио томился лишних десять минут.
— Что случилось? — спросил Родольф, когда итальянка прочла последнее письмо.
— La liberta![8] — воскликнула она с энтузиазмом, — Е denaro![9] — ответила, как эхо, Джина, обретя дар слова.
— Да, — продолжала Франческа, — конец невзгодам! Я работаю уже почти целый год, и это уже начинает мне надоедать. Право, в писательницы я не гожусь.
— Кто этот Тито? — спросил Родольф.
— Секретарь финансового отдела бедной лавочки Колонна, иначе говоря, сын нашего ragionato.[10] Бедняга! Сюда нельзя было приехать ни через Сен-Готард, ни через Мон-Сенис, ни через Симплон; он добрался морем, через Марсель, а затем ему пришлось пересечь всю Францию. Через три недели мы будем в Женеве. Конец нашим бедам! Ну, Родольф, — прибавила она, подметив облачко грусти на лице парижанина, — чем Женевское озеро хуже Фирвальдштетского?
— Мне все-таки трудно будет забыть прелестный домик Бергманов! — вздохнул Родольф, указывая на мыс.
— Приходите обедать к нам, чтобы у вас осталось побольше воспоминаний, povero mio, — ответила Франческа. — Сегодня для нас праздник, мы вне опасности. Мать пишет, что через год, возможно, мы будем уже амнистированы. О сага patria![11]
Эти слова вызвали слезы у Джины.
— Еще одна зима, и я умерла бы здесь! — заметила она.
— Бедная сицилийская козочка! — воскликнула Франческа, проведя рукой по голове Джины так нежно, что Родольфу невольно захотелось этой ласки, хотя в ней и не было любви.
Лодка причалила к берегу, Родольф соскочил на песок, подал итальянке руку, проводил ее до ворот дома Бергманов и побежал переодеваться, горя желанием вернуться как можно скорее.
Найдя книготорговца и его супругу на наружной галерее, Родольф еле сдержал удивленное восклицание при виде чудесной перемены, происшедшей с девяностолетним старцем благодаря хорошим вестям. Он увидел перед собою человека лет шестидесяти, прекрасно сохранившегося сухопарого итальянца, прямого, как палка. Его волосы оставались черными, хотя уже поредели и сквозь них просвечивал череп. У него были живые глаза, белые, целиком сохранившиеся зубы, лицо Цезаря, рот дипломата, улыбающийся слегка сардонической, обманчивой улыбкой, которою хорошо воспитанный человек маскирует свои настоящие чувства.
— Вот мой муж в его истинном облике, — сказала важно Франческа.
— Но это совсем другой человек, — возразил озадаченный Родольф.
— Совсем другой, — подтвердил книготорговец. — Я играл комедию, ведь я прекрасно умею гримироваться. Да, мне приходилось играть в Париже времен Империи с Бурьеном, княгиней Мюрат, госпожой д'Абрантес е tutti quanti.[12] Все, чему даешь себе труд научиться в молодости, даже пустяки, впоследствии пригодится. Если бы моя жена не получила почти мужского воспитания, в противоположность обычно принятому в Италии, мне пришлось бы сделаться дровосеком, а то не на что было бы здесь жить. Франческа! Кто бы мог подумать, что ей придется когда-нибудь добывать для меня средства к жизни?
Слушая этого достойного книготорговца, столь непринужденного, приветливого и бодрого, Родольф вновь почуял какую-то мистификацию и настороженно молчал, как человек, которого провели.
— Che avete, signer?[13] — простодушно спросила его Франческа. — Разве наше счастье огорчает вас?
— Но ваш муж еще молодой человек! — шепнул он ей на ухо.
Она залилась смехом, таким искренним и заразительным, что Родольф еще более смутился.
— Ему всего лишь шестьдесят пять лет, если хотите знать, — сказала она. — но, уверяю вас, это еще довольно… утешительно.
— Мне не нравится, что вы подшучиваете над святостью любви, условия которой поставили сами.
— Zitto! — воскликнула итальянка, топнув ногой и оглянувшись, не слушает ли их муж. — Никогда не нарушайте спокойствия души этого славного человека, чистосердечного, как ребенок: я делаю с ним все, что хочу. Он под моим покровительством, — прибавила она. — Если бы вы знали, как великодушно мой муж рисковал и жизнью и богатством из-за моего либерализма! Ведь он не разделяет моих политических взглядов. Разве это не любовь, господин француз? Но такова уж вся их семья. Та, которую любил младший брат Эмилио, изменила ему с красивым молодым человеком; мой деверь пронзил себе сердце кинжалом, сказав своему камердинеру за десять минут до смерти: «Я мог бы убить соперника, но это слишком опечалило бы mia diva».[14]
В эту минуту Франческа казалась необычайно привлекательной: в ее поведении смешивались и благородство, и шутливость, и серьезность, и ребячливость. За обедом и в течение остального вечера царило веселье, объяснявшееся возвращением четы эмигрантов на родину, но огорчавшее Родольфа.
«Неужели она легкомысленна? — спрашивал он себя, возвращаясь в дом Штопферов. — Но она приняла участие в моей скорби, а я не разделяю ее радости!»