— Орел! — восхитился лейтенант. Коляша ел его глазами. — Час сидит, другой сидит! И ни мур-мур. А почему сидит? Да потому, что фронтовик, страдалец, окопник доподлинный! Вон у него нога кривая — всю красоту парню испортила, здоровье усугубила… А он сидит, череду ждет. Дай место фронтовику!..

И не только сержант, но и все вояки двумя стайками разлетелись на стороны. Коляша приблизился к барьеру, доставая из нагрудного кармана документы.

— Ладно. Потом! — милостиво придержал его руку в карманчике лейтенант и, не спрашивая, курит Коляша или нет, выщелкнул из пачки папиросу. — Отстал от эшелона? — как о само собою разумеющемся, молвил лейтенант.

Коляша засунул пальцем папиросу обратно, показывая на грудь — не до курения, мол.

— Отстал.

— Куда ехал?

— В Никополь, — мгновенно соврал Коляша, заранее придумав, неизвестно почему и отчего пришедшее ему в голову название города, о котором ничего он никогда не слышал, никогда в нем не бывал.

— В Никополь?! — назидающе поднял палец дежурный. — Никель копать. На тяжелую работу, после ранений… А вот сидит, ждет. А ты, морда! — по новой начал вскипать дежурный, отыскивая глазами сержанта. Но тот схоронился в массах. — Я тя все одно найду! Из-под земли выкопаю!.. Я узнаю, где ты взял медаль, сапоги и по какому праву носишь комсоставскую амуницию, — тут он позвонил в школьный звонок и, когда вошел постовой с автоматом, будто сгребая пешки с доски, приказал: — А ну, всю эту шушеру на губу! А того мордоворота… Где он? Его в подвал! А ты, солдат, как тебя звать-то? Николай. Хорошее имя! А я вот Николаич буду. Да-а, Виктор Николаевич. Победитель, значит. Да вот устал победитель-то…

Лейтенант завел Коляшу в столовку комендатуры, где им было выдано по тарелке супу с раскисшей уже вермишелью, отдающей жестью, и пшенная каша с маслом. Побродив в супе ложкой и не притронувшись к каше, лейтенант залпом, как водку, выпил компот и, выбирая ложкой из стакана фрукты, сказал, мол, коли еще охота каши, можно его порцию есть или попросить добавки.

— Ты мне поглянулся. Если хочешь, то можно до демобилизации остаться у нас. Служба, правда, собачья. Грязь, кровь, нервы навыверт, но демобилизация вот-вот… Словом, подумай. Переспишь в нашей общежитке — один наш парень на три дня домой отпущен. Похороны. Погулять, побродить захочешь — скажи часовому, я велел. Танцплощадка близко, хотя какой из тебя танцор? Да и триперу иного. Наоставляли трофеев оккупанты. Годов двадцать вычищать чужую заразу, а у нас и своей… Ну, отсыпайся. Завидую! Я на фронте взводным был, затем ротным. Завидовал солдатам: лег, свернулся, встал, встряхнулся…

В общежитии Коляше показали на койку возле окна, чисто и аккуратно заправленную. В тряской, бесконечной дороге да и на острове Коляша вдосталь выспался, и спать ему не хотелось. На тумбочке лежала толстая книга «Кобзарь». Коляша отправился в ближайший скверик, отыскал местечко потенистей, лег на траву, открыл страницу:

Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый,
Сэрдитый витэр завыва…

Ах ты, Днепр, Днепр! Тысячеверстная река и вечная теперь память и боль людская. Ох, и широк же Днепр! Особенно ночью. Осенней ночью. Темной, холодной, когда окажешься в воде среди людского, кипящего месива, под продырявленным фонарями небом, весь беззащитный, весь смерти открытый, и река совсем холодная и без берегов…

Рэвэ тай стогнэ Днипр широкый…
Он и стонал, и ревел тысячами ртов.

Внимание Коляши привлекли две девчушки в платьицах горошком и с маковыми лепестками-крылышками на плечиках вместо рукавов. Обе круглоглазые, тощенькие, с облезлой от солнца кожей, они играли в пятнашки, бегая вокруг скамьи, уставши, плюхались на скамейку, где лежали два пакетика с вишнями, церемонно одергивая платьишки на коленях, плевались косточками — кто дальше, целясь угодить в заплату поврежденного взрывом или гусеницей клена, и о чем-то все время перешептывались, Он наблюдал, как они доставали из кульков за стерженьки ягоду, как губами срывали ее, катали во рту, и губы на испитых лицах девочек становились все более алыми от сока, худенькие их мордашки, казалось, тоже зарозовели.

По траве зашуршали сандалии и утихли подле него. Коляша не слышал детских шагов, не видел девчушек с протянутыми к нему кульками. Он читал «Кобзаря» и никак не мог уйти дальше первой строчки: «Рэвэ тай стогнэ…»

— Дяденьку! А, дяденьку!

Вот Коляша уже и дяденькой стал! Сам не заметил когда.

— Что, мои хорошие? Мои славные, что? — Коляша изо всех сил держался, чтоб не заплакать от умиления — дяденькой назвали!

— Покушайте вишен! — протянуты два пакетика, сделанные из старых, исписанных тетрадных листов, две пары глаз полны чистого к нему внимания и глубокого, еще не осознанного голубиными детским душами страдания, на которое женщина, видать, способна бывает сразу после рождения, может, даже до зачатия, еще растворенная в пространстве мироздания.

Неужели эти крошки уже ходят в школу? Нет, еще не ходят. Листики скорей всего вырваны из тетрадей старших братьев… а они… тоже там, на Днепре, ночью…

— Вишен? — Коляша приподнялся, сел на траву и, запустив щепотку в один пакетик, за стебелек вынул переспелую, почти черную, сморщенную вишенку.

— И у меня! И у меня! — заперебирала нетерпеливо ногами вторая девочка.

Коляша и из второго пакетика вынул вишенку, со смаком прищелкнул губами, зажмурил глаза и долго их не открывал, показывая, какие замечательные, какие сладкие у девочек вишни. Девочки понимали, что дядя маленько подыгрывает, веселит их, захлопали ладошками по коленкам.

— Вы — сестрички, — уверенно сказал Коляша, — и одну зовут Анютой, а вторую?

— Галю! — подхватила Анюта и нахмурилась настороженно: как это дядя узнал ее имя? — А-а! — обрадовалась Анюта, — мы гралы близэнько, вы почулы! Вы — разведчик?

— Был и разведчиком, дивчины мои славные! Спросите, кем я не был.

— А у нас тату нимцы… убивалы людын дужэ…

— Давайте лучше вишни доедать, дивчинки.

— Давайте, давайте! Мы ще прынэсэмо! У нас богато вишен, вот хлиба нэмае. Мамо стирае бойцам, воны трохи каши дають та супу, цукру раз давалы, билый-билый цукор!

Что бы подарить девчушкам? Ничего у солдата-бродяги нету: ни безделушки, ни сахарку, ну ничего-ничего. Он притянул девчушек к себе и поочередно поцеловал их в кисленькие от вишневого сока щеки — и они, дети несчастного времени, почуяли, что ли, его неприкаянность, обхватили худенькими руками за шею, прижали изо всех сил к себе и разом зашептали на ухи солдату, будто молитву, заговор ли, со взрослым, страстным чувством:

— Нэ надо грустить, дяденьку! Нэ надо. Вийна-то скинчилась…

Милые девочки из далекой Винницы! Почему-то хочется верить, и Коляша верит до сих пор, что судьба у них была такой же светлой и доброй, какими сами они были в голодном послевоенном детстве. В одном пакетике еще оставались вишни, Коляша давил их во рту, обсасывал косточки, бережно нажимая языком на каждую ягодку, чтоб надольше хватило ему вишен, чтоб продлилось в его сердце то ощущение родства со всеми живыми людьми, которым одарили его маленькие девочки.

За обмелевшим, заваленным военной и невоенной рухлядью прудом, среди которого упрямо желтели кувшинки и над которым величаво и нежно клонились плакучие ивы, ударила музыка — духовой оркестр. Сразу сжалось что-то внутри, томительно засосало сердце Коляши. Не умеющий танцевать даже гопака, он пошел на голос вальса, название которого знал еще по детдомовской пластинке — «Вальс цветов». Но всегда мелодия вальса была для него неожиданной, всегда слезливо размягчала сердце. Танцы происходили в загородке, аккуратно излаженной немецкими саперами из тонкой, но крепкой клетчатой проволоки. Взявшись за проволоку, парнишки, инвалиды из госпиталей — и Коляша вместе с ними — глядели не отрываясь, как кружатся пары в проволочном квадрате, в углах поросшем травою, в середине же выбитом до стеклянистой тверди.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: