Здесь, за семейным столом в княжом тереме, Андрей лучше оценил свою молодую жену. Феодора держалась с ровным нестесненным достоинством. То, что дома порою казалось заносчивостью и капризами от вздорного нрава, здесь и очень пригодилось, и отнюдь не казалось церемонным или смешным. И ее гордые, чуть приподнятые плечи, царственный поворот головы, писаные дуги бровей и полуопущенные ресницы, сдержанная – больше глазами, чем ртом, – улыбка, и легкая плавная поступь, и то, как они сидела, прямо и легко касаясь скамьи, как брала, отламывая маленькими кусочками, хлеб, как свободно пользовалась двоезубой цареградской вилкой, как ела, лишь слегка приоткрывая рот, словно только отведывала и вместе опрятно, без обидной брезгливости, отдавая должное изысканным блюдам ростовской княжеской кухни, как беседовала с княгинями, как почтительно, опустив ресницы, внимала Марии Михайловне; и Андрей, глядя со стороны, узнавал и не узнавал жену в строгой красавице, чьи точеные черты по странному сходству перекликались с сухими стремительными чертами Марии. Феодора сумела очаровать старую Марию Михайловну до того, что та, расчувствовавшись, сказала Андрею наедине:
– Ну, не прогадал, племянник! Хоть и боярского роду, а норов княжеский. Мы ее полюбили! Не забывай!
Давыд Явидович тоже лицом в грязь не ударил. Держался с достоинством, не забывая, что боярин, но и не унижая себя как княжеского тестя. За столом сидел скромно, но, однако, постепенно сумел речами и рассказами расположить и к себе тоже ростовских князей и княгинь. А маленькая Олимпиада вовсю любезничала с Константином, с хохотом убегала от него, играя в горелки, и пятнадцатилетний Борисович тоже хохотал и краснел, хватая девушку за плечи.
Андрей оттаивал душой, видя, как Мария Ярославна возится с двухлетним малышом Василием, как неложно любит и любуется она своим супругом, как и Борис Василькович отвечает ей тем же, не стыдясь на людях оказывать постоянные знаки внимания жене: подаст платок, похвалит шитье, заботливо спросит о здоровье или за обедом сам, прежде слуги, придвинет серебряную уксусницу. Брат Бориса, Глеб Василькович, был в отъезде, но маленький сын Глебов, Миша, «татарчонок» (князь Глеб был женат на ордынке), тоже находился здесь и играл, и бегал, неотличимый от прочих членов княжеской семьи.
Андрей, пока гостил в Ростове, начал понимать, как он еще груб и лишен «вежества», и тихо досадовал на мать, не обучившую его тому, что так необходимо для князя и в чем даже Феодора его далеко превосходила. Кажется, в первый день еще он, усталый с пути, оставшись вечером в покое, о чем-то с грубой заносчивостью попросил слугу-ростовчанина так, как привык дома, у себя. Тот, однако, ответил почтительно, без подлой холуйской усмешечки, и тотчас принес просимое, а принеся, замер в бесстрастной готовности услужить высокому гостю в любой прихоти. И Андрей понял, что гневаться на слуг было глупо. Их просто можно было не замечать.
Катаясь на конях с Дмитрием Борисовичем, Андрей невольно пробовал перенимать свободную легкость движений, сдержанную гордость без заносчивости, но с полным ощущением превосходства над людьми не своего круга. Дмитрий, спрашивая встречного смерда, не глядел поверх головы, как Олфер Жеребец, не чванился, но в ясном холоде его глаз читалось такое отстояние, такая бесконечная, бездонная пропасть между ним и простолюдинами, что и вежливый наклон головы, коим он неизменно оканчивал разговор, казалось, отодвигал смердов от Дмитрия Борисовича гораздо далее, чем Жеребцова брань.
Теперь Андрей и Семена Тонильевича начал воспринимать иначе и невольно отдавал дань уважения костромскому воеводе, который первым начал учить его соблюдению княжеского достоинства всегда и везде, а не только на боярском совете и в думе да на приемах послов.
Словом, поездка удалась. С ростовскими князьями завязалась дружба, тешившая самолюбие Андрея, а еще более его тестя, который верил и не верил пробрезжившей возможности пристроить свою меньшую, Олимпиаду, тоже в княжескую, да еще в такую старинную и уважаемую, как ростовская, семью.
Последний раз Андрей с Дмитрием Борисовичем, выехав верхами на прогулку, забрались особенно далеко. Они проехали Чудским концом, и Дмитрий показал место, где стоял некогда древний идол Велеса, сокрушенный тростью подвижника Авраамия.
Ехали бок о бок, и Дмитрий рассказывал, что идол, сотворенный из камени многоцветного, долго стоял у княжого двора, наконец при епископе Исайе, во время большого пожара, когда страшная громовая туча зажгла град и капище, сам вышел из своего пылающего храма и пошел по брегу, среди горящих хором, а озеро кипело у него под ногами и выбрасывало на берег рыбу.
Андрей спросил было, по какой дороге шел идол. Дмитрий показал, сдерживая улыбку. Андрей вдруг понял, густо покраснел. Сбоку, сердито, глянул на спутника. Но Дмитрий Борисович внимательно глядел в другую сторону, узя глаза, и небрежно прибавил: «Так бают!» – разом отрекаясь от древнего сказания, в истину коего христианину, да к тому же князю, верить было бы зазорно. Они миновали городские ворота, последние избы окологородья, и по полого вьющейся вверх дороге углубились в поля. Дружинники ехали много сзади, чтобы не мешать беседе князей.
Перед ними возвышалась роща раскидистых древних дубов. Зеленые облака листвы тяжелыми массами вздымались ввысь, птичий щебет и пронзительный свет солнца, полуприкрытого тяжелым клубящимся грозовым облаком, наполняли вершины дерев. Впереди и чуть отступя стоял неохватный великан, протянув в стороны из своей зеленой ризы две огромные сухие и зловеще извитые ветви, словно громадные руки, задранные вверх.
– Велесов дуб! – сказал Дмитрий все тем же насмешливо-торжественным тоном, каким только что повестил старинное предание.
Тут и Андрей увидел развешанные на ветвях какие-то тряпочки, увядшие и свежие венки и несколько конских черепов, добела отмытых дождями и солнцем. А когда подъехали ближе, то от темного пятна на траве под дубом потянуло к ним тяжелым духом свернувшейся крови и изумрудные мухи потревоженно загудели в воздухе.
В этот миг солнце зашло за тучу и листва потускнела.
– До сих пор?! – удивившись, спросил Андрей. Привыкнув к языческим требам у себя, под Городцом, он не ожидал, однако, что такие же радения справляют столь близко от города, где уже почти три века воздвигнут епископский престол.
– Да, и требы служат Велесу! – надменно подтвердил Дмитрий. Они шагом подъехали к дубу и остановились под его сенью, глядя, как далекий дождь косыми столбами медленно волочится по земле и озеро белеет под ним, словно закипевшее молоко.
– Владыка Игнатий не единожды покушался срубить эту мерзость. Но отец воспретил, – уронил Дмитрий. – Бает, хватает нам и ордынских забот! Смердам не объяснишь, что с ханом опасно спорить. Татарского выхода никто из них не желает платить. Уже не раз собиралось вече, от отца требуют разрыва с Ордой.
Он усмехнулся, глядя на далекий город отвердевшим взором холодных княжеских глаз.
– Я не признаю воли веча! – медленно произнес он. В этот миг Дмитрий казался гораздо старше своих семнадцати лет. – Батюшка полагает, что прежде достоит просветити малых сих… А по мне – что может понять эта меря, которая о сю пору молится древиям и камням? Смерды! Трава, не ведающая ни путей грядущего, ни прадедней славы! Власть – свыше. Князь должен мочь все и не глядеть на… малых сих.
В голосе Дмитрия вновь прозвучала снисходительная сдержанная усмешка.
– Трогаем! – прибавил он, помолчав. – Дождь миновал.
Они выехали опять на вьющуюся полевую дорогу. Гроза, и верно, прошла стороной, едва прибрызнув пыль на дороге. Лиловая туча свалилась за город, а под нею золотистою желтизной вновь загорался далекий окоем. Дышалось легко и молодо, как бывает после грозы. Тяжелые хлеба клонились долу, освеженные ветром и влагой. Вдали, за хлебами, вставали, приближаясь с каждым витком пути, башни и купола ростовских церквей.
Мария Ростовская, старая княгиня-мать, умерла на следующий год. Хоронил ее и сидел у постели Борис Василькович. Глеб в это время был в Орде.