Король смотрел на меня с надеждой и опасением одновременно. Он хорошо разбирался в искусстве, средне — в политике, и совсем не разбирался в военном деле. Впрочем, как и я. Лаэрт сам мне всё это говорил и почему-то настаивал на походе в Алонс. Видимо, у него были такие же причины туда идти, как у меня — туда не ходить.
Король подозвал Лаэрта к себе, а я отошел и засмотрелся на статую Диониса. Она напомнила мне другую статую того же бога, только из темно-красного стекла, которая стояла у нас дома. У нас дома, где мы так мирно и счастливо жили с моей сестрой Мартой и ее детьми…
Лаэрт дернул меня за рукав.
— Как это понимать? Я тебе что велел говорить?!
Яркие глаза его метали молнии, а брови грозно сходились над орлиной переносицей. Я представил, что бы ответил ему настоящий Бриан. Я уже глубоко вошел в его роль, да и с королем уже познакомился.
— Я тебя выслушал, — сказал я, — но совет командиров тебя не поддержит. А я — и подавно.
— Что?!
Он, казалось, не мог понять, кто перед ним стоит. Я выдержал его бешеный взгляд. Я тоже умел смотреть непреклонно.
— Подумай о Лесовии, Лаэрт. Идти сейчас в Алонс — значит, потерять половину армии. Ты этого хочешь?
— Я хочу Стеклянный Город! — рявкнул он.
— Любой ценой?
— Да, любой! И попробуй только мне помешать, угодник божий!
Он ушел, похоже, сильно сожалея, что не может при свидетелях вышибить мною окно, витраж или одно из многочисленных зеркал. В общем-то, я был собой доволен. Первую битву я выдержал.
А потом трубы оповестили о начале спектакля. Всех пригласили в театральный зал, все двинулись в этом направлении, и только я, как ненормальный, поспешил к выходу.
Я и был ненормальный. Я давно уже был ненормальный. Сердце сжималось, лицо пылало, и Брианом в тот момент я уж точно не был. Я торопился, даже побежал бы, если бы мог бежать. Потом, уже в парке, остановился, присел на бортик фонтана, поскулил тихонько от полной безысходности и признался себе, что надо вернуться, надо всё вспомнить. Всё, что не удалось понять, забыть, замолить и загладить.
И я пошел в театральный зал, и сел сбоку, возле самой колонны, чтобы было, к чему прислониться, если вдруг потемнеет в глазах.
Деяниру играла Юнона Тиль. Геракла играл молодой, не знакомый мне актер. Почему-то эта пьеса была очень популярна в последние годы. Публику приводили в восторг кровожадные подвиги Геракла, его жестокость, подаваемая как героизм. Но особенно впечатляющей была сцена его сумасшествия, когда в порыве безумного гнева он убивал своих сыновей. Меч у него был настоящий, сцена отрабатывалась, как сложный трюк, чтобы было полное впечатление убийства.
В общем, смотреть на это всё было тошно. Единственным светлым пятном на сцене была Юнона. Игра ее была безупречна, и сама она была прекрасна, как летнее утро. А, может, это только казалось мне, потому что когда-то я был безнадежно и глупо в нее влюблен.
Когда Геракл надел отравленный плащ, я ушел. Я высидел весь спектакль. В придачу к ране у меня разболелась голова. В парке уже стемнело, я доплелся до кустов шиповника и свалился на траву. Все мои чувства были обострены, мысли забивали одна другую.
Я думал о Лесовии и императоре Мемноне, о Лаэрте и Стеклянном Городе, о далекой своей любви к актрисе Юноне Тиль, о сестре Марте и о проклятом сумасшедшем Геракле, перерезавшем свою семью.
Скоро в парке стало шумно и людно. Я осторожно встал, отряхнулся от налипших травинок и направился в левый флигель дворца, где обычно располагались гримерные. Посторонних не пускали, но я-то был не посторонним!
Юнона не узнала меня. Она устало сидела у зеркала, снимая грим, и была недовольна, что ее потревожили в такой момент.
— Я еще не готова, — сказала она, — подождите в коридоре.
— Я бы подождал, — улыбнулся я, — но ты слишком долго переодеваешься, можно и уснуть в ожидании.
— Боже мой… — она встала, торопливо вытерев лицо салфеткой, — откуда ты взялся?!
— Так уж вышло. Пришел поговорить с тобой.
Мы смотрели друг на друга. У нее были всё такие же теплые золотые глаза, гладкая кожа, точеные белые плечи. Ей хорошо давались роли богинь! Что-то шевельнулось в душе, вспыхнуло, но тут же померкло. Я был утомлен, болен и придавлен неразрешимыми проблемами. Я давно уже успел забыть, каким я был тогда, три года назад.
— Господи, на кого ты стал похож!
— Артист всегда похож на кого-то. У него нет своего лица. Давай сядем, ладно? Я с ног валюсь.
— Ты ранен?!
Повязка уже промокла от крови и промочила камзол. Юнона усадила меня, помогла расстегнуться и приложила поверх повязки несколько чистых салфеток. Потом налила воды из графина.
— Где это тебя? Опять подрался?
— Да нет.
Она не поверила.
— Ты неисправим, Батисто!
Мы сидели на маленькой кушетке. В окно влетали звуки оркестра и шум толпы. Я смотрел в золотые глаза, в которых прыгали огоньки свечей, я любовался ее усталым и вечно юным лицом, освобожденным сейчас от всякой краски, я даже держал ее за руку.
— Как ты живешь, Юна? — на самом деле ее звали так.
— Как? Сам видишь. Из труппы Луциуса я ушла почти сразу, как ты исчез. Тебе не нашлось там замены. И переехала в Казар.
— А Креонт? Чем не замена?
— Креонт слушает только сам себя. Я не могу с ним играть.
— А я тебя устраивал?
— Тоже не всегда, ты сам знаешь. Характер у тебя несносный, Батисто!
— Неправда. Просто я любил тебя и злился, что ты не обращаешь на меня никакого внимания.
— Ты? Меня?
— А кто тебя не любил, ты спроси?
— Не преувеличивай…
Свечи одна за другой гасли, зато комната теперь освещалась разноцветными вспышками фейерверка, как будто из той, другой жизни.
— Куда ты исчез тогда? Мы думали, что ты тоже убит.
— Понимаешь, Юна, — сказал я ей с горечью, — я не помню.
— Как это? — удивилась она.
— В том-то и дело, что я ничего не помню… — и это была правда, — со мной что-то произошло тогда, — признался я, — какое-то затмение. Впрочем, ничего удивительного: мы так напились с Креонтом в тот день, что мир перевернулся.
— Это я знаю! — кивнула она неодобрительно, — пришлось отменить спектакль! Потому что и Геракл, и Орисфей не стояли на ногах!
— Этого я уже не помню, Юна. Так спектакля в тот день не было?
— Конечно. Луциус закатил тебе скандал, ты послал нас всех к дьяволу и ушел. И больше тебя никто уже не видел. До сих пор не пойму, Батисто, как тебя угораздило так напиться в день спектакля?
— По глупости, — усмехнулся я, — просто по великой глупости и дури. У Водемара стоял огромный кубок в буфете, и я поспорил, что осушу его на одном дыхании. А потом уже трудно было остановиться…
— Осушил?
— До дна. С тех пор не могу смотреть на вино.
— Батисто, — покачала она головой.
— Что ты смотришь? — вздохнул я, — так мне и надо.
— Бедный, Батисто, ну нельзя же так себя мучить! Разве ты мог что-то предотвратить?
— Кто знает…
— Ты узнал, кто убил Марту и ее детей?
— Нет, — у меня снова бешено стучало сердце, — расскажи лучше, как всё было тогда? Хоть ты мне расскажи.
— Как? Тебе разве не рассказывали?
— Да не был я там, — сказал я, — не был, понимаешь? И до сих пор не могу там появиться.
— Понимаю, — Юнона пожала плечами, — но я ведь тоже почти сразу уехала. Я только знаю, что весь город был в ужасе, а убийцу так и не нашли. Их похоронил твой дядя Карлос, и теперь живет со своей семьей в вашем доме.
— Что ж, правильно, — вздохнул я, — у него большая семья.
— Ты не вернешься туда, Батисто?
— Нет, — сказал я, — никогда.
— А я, может быть, и поеду, — сказала Юнона, — для артистов границ не существует. Мне приходится колесить по разным городам, хотя живу я теперь в Трире. Сообщить тебе, если что-то узнаю? Вдруг нашли убийцу?
— Да, конечно, — кивнул я, — буду рад.
— А куда написать? — спросила она с готовностью (добрая душа!), — где тебя найти?