Все это нравоучительно и холодно, серо, как серый туман, облака метафизики. Но вот, сквозь них внезапный, огненно-рдеющий луч мистерии: «бога Галла (Скопца) пожинается жертва святая, неизреченная», — кровавая жатва, в «день крови», dies sanguinis, когда в священном исступлении поклонники Аттиса кремневыми ножами оскопляются (Loisy, 94. — Hepding, 158).
Кажется, сам тихий мудрец, Юлиан, мог бы в этой безумной жатве участвовать, сделаться «скопцом ради царства небесного» и тайный пурпур крови понести под явным пурпуром кесаря. Стоит только в его богословии заменить кое-где имя Аттиса именем первого человека Адама, а кое-где — именем последнего Человека, Иисуса, чтобы получилась чистейшая метафизика монашеского девства, умерщвления пола. Сам Юлиан — такой же девственник и постник, как враги его, христиане, и даже больший. «Люди, — учит он, — питаясь растительной пищей, зла не причиняют никакой дышащей твари; мясом же питаться нельзя, не терзая и не убивая животных».
как поют куреты, люди Золотого века — Атлантиды, поклонники первого Аттиса — Атласа…
Если так, то свой Своего не познал, когда последний Эллин, в последнем бою, умирая, воскликнул: «Ты победил, Галилеянин!»
«Аттис оскопился, это значит: к вечной Сущности вернулся от земных частей твари… туда, где нет ни мужского, ни женского, а есть новая тварь, kainê ktisis» (ап. Павла), уточняют и договаривают мысль Юлиана гностики Офиты, поклонники «Орфея Распятого». То же делает и неоплатоник Саллюстий: «Аттис, в исступлении оскопившийся, покинувший Нимфу (Сангарию) и вернувшийся к Матери богов, означает Первочеловека, prôthantropos, сначала погруженного в Материю (Матерь Сущего), а затем из нее восставшего, дабы вернуться к Богу (Отцу). И это было не однажды, но есть всегда» (Hippolyt., Refutat. omn. haeres., V, 6, 7, 8, 9. — Hepding, 33. — Sallust., de diis et mundo, IV).
Будь император Юлиан, бедный рыцарь Прекрасной Дамы — эллинской древности, не то что помудрее, а похитрее и менее «рыцарь», он, может быть, соединился бы с офитами, умевшими ловить рыбу в мутной воде, смешивать тело с тенью, Христа с Аттисом, так, что неизвестно, что от чего, — от тела ли тень или наоборот.
«Таинства Аттиса, — учат офиты, — свидетельствуют о благодатной, сокровенной и открываемой внутри человека природе, ищущей царства небесного», — по евангельскому слову о скопцах. Следует лукаво или простодушно-кощунственный вывод: «Иисус есть произошедший от Человека неизобразимого изображенный, совершенный Человек, у фригийцев именуемый Папою, Papas» (Hippolyt., 1. c. 7. — Hepding, 34). Это и значит: нет существенной разницы между телом и тенью, Христом и Аттисом. Ловкие люди эти уже начинают довольно хитрый, но все же глупый, соблазн маловерных, покушение с негодными средствами, нынешних врагов Христовых, превращающих Иисуса в «миф».
Слабую попытку облечь тень плотью, сгустив облако мифа в историю, сохранил Павзаний. «Аттис был сыном фригийца Калая и родился без способности производить потомство („скопцом от чрева матернего“); выросши, переселился он в Лидию, где, совершая таинства Матери богов, достиг такой славы, что Зевс, из зависти, наслал на поля Лидийские вепря, убийцу Аттиса» (Pausan, 1. VII, Achaia, с. 6).
Стоит только сравнить этот глупенький рассказ с Евангелием, если тут могут быть даже для неверующих сравнения, чтобы понять, чем победил Галилеянин: Иисус был — Аттиса не было.
Сила аттизианства не в связи мифа с историей, не в том, что «это однажды было», а в том, что это «есть всегда», по глубокому слову Саллюстия. Аттиса человека не было, но есть, был и будет Аттис, бог или демон, «Существо действительно-сущее, ein wirklich existirendes Wesen», — по слову Шеллинга, — вот что бесконечно-трудно понять средним людям нашей бывшей «христианской цивилизации». Аттисов миф для них, как бы остов допотопного чудовища: можно его изучать, но в жизни, в религии, делать с ним нечего, так же как и с тем евангельским словом о скопцах или с этим видением Апокалипсиса: «Вот, Агнец стоит на горе Сионе, и с ним сто сорок четыре тысячи, у которых имя Отца Его написано на челах… это те, кто не осквернился с женами, ибо они девственники» (Откр. 14, I, 4).
Религиозное девство для нынешних «здоровых» и «просвещенных» людей почти то же, что скопчество, — дикое изуверство или просто болезнь, сумасшествие. Но если бы не были они так слепы к религиозному существу пола, то, может быть, увидели бы, что и у самых здоровых людей вся половая сфера вечно колеблется между двумя полярными силами — притяжением и отталкиванием, полом и противополом, или, говоря обнаженно-физически, между «похотью», libido, и «девством-скопчеством».
Очень здоровый человек, Амнон, пастух, сын пастуха Давида, влюбившись в родную сестру свою, Фамарь, мучается так, что готов наложить на себя руки. Однажды, заманив ее к себе в дом хитростью, он ее обесчестил; и, только что это сделал, — «возненавидел ее величайшею ненавистью, так что ненависть, какою он возненавидел ее, была сильнее любви, какою он любил ее». Выгнал ее, как собаку, и, если бы не ушла, может быть, убил бы (II Цар. 13, 14–17).
Что это? То самое, что в слабейшей степени, — но слабость эта, конечно, не от нашего «здоровья», — могло бы произойти с каждым из нас в безличной любви-похоти. Огненное острее пола, слишком заострившись, ломается, и половое притяжение вдруг становится отталкиванием, похоть — отвращением, лютая любовь — ненавистью лютою.
Сгусток древнего хаоса, «круглая молния» сильнейшей грозы взорвалась и в Амноне, как в Аттисе, таким всесокрушающим взрывом, что от него покачнулась и опрокинулась вся половая сфера его; ледяной полюс оказался там, где только что был палящий экватор. Прост и груб Амнон; но будь посложнее, потоньше, и сделай еще два-три шага по тому же пути, — может быть, и он возжаждал бы девства, как Аттис; а родись на тысячу лет позже, в Хеттее, Галатии, Фригии, земле скопцов, — может быть, и оскопился бы.
молит Афродиту-Кибелу, в гимне Гомера, тоже очень здоровый пастух, Энеев отец, праотец Рима, Анхиз (Homer. Hymn. ad Aphrod. — A. Lang. Homeric Hymns, 1899, p. 176).
Может быть много несовершенных соитий смертного со смертною, но с богинею — только одно, совершенное. Выжжет поле его Адрастейя — Неумолимая, и сделает его «бессильною тенью», скопцом, — вот чего боится Анхиз. И, может быть, прав: кто сладкого — небесной любви — вкусил, не захочет горького — любви земной. Огненная печать оскопления — какого, духовного или плотского, это остается неясным, — есть печать небесного Эроса.
Очень здоровые люди и афиняне V века, но вот что случилось у них, перед Сицилийским походом, во время народного собрания в Ареопаге. Афинский юноша, поклонник Аттиса, вскочив на жертвенник Двенадцати Олимпийских богов и оскопившись кремневым ножом, залил кровью весь жертвенник. Несчастного казнили смертью за «кощунство» (Plutarch., Nikias. — Graillot, 292, 296). Это, конечно, безумие, но восемь веков эллинской мудрости не спасут от него Юлиана, «последнего Эллина», первого «бедного Рыцаря».