Он думал: когда умирает отец, встает перед глазами жизнь семьи. Когда умирает вождь, поднимается в памяти судьба страны. Смерть многое проясняет, но трудно охватить мыслями четверть века народной жизни. И какие четверть века?!

Вальган говорит, что смерть, как в зеркале, отражает жизнь. Что же отразилось в этой смерти? Многое смешалось в эту ночь. Величавое движение людских колонн в скорбной тишине зала и кровавая давка на площади…

Белый юношеский лоб, падающий под копыто, и старик, который хочет примоститься зайчиком на заднем колесе… Продиктованный волей и сознанием путь народа в Колонный зал и движение, подобное стихийному движению железных опилок, притянутых силой магнита…

Что искал народ у гроба? Что стремился отнять у небытия? Что тщились люди постигнуть и что хотели они увидеть? Смуглолицего человека с руками, крупными не по росту? Истину великой эпохи, воплощенную для них в том, с чьим именем жили и умирали? Мысли теснили и обгоняли друг друга… И все звенела та тонкая, скорбная, плакавшая где-то в самой крови струна. Что-то драгоценное из пережитого и увиденного этой ночью хотелось сохранить навсегда, чтобы и уходя из жизни передать другим… Что-то хотелось отсечь, уничтожить, выкинуть из памяти как не существовавшее.

Что отсечь и что выкинуть из памяти, он еще не мог определить точно. Этот внезапный и противоестественный «вакуум» с лоснящимся асфальтом и дворцовым безмолвием перед Домом Союзов? Этот лоб под копытами? Эту угрозу гибели Рыжика? Ощущения еще были ошеломляющими, расплывчатыми и не помещались в слова. Намного легче было ему определить то, что хотелось сохранить в памяти навсегда. Великая высота и слитность народных мыслей, объединявших в эту ночь миллионы. Безудержное и возникшее по воле бесчисленных сердец движение к одной цели! Это было вечным и непреходящим, и утрата этого значила бы для Бахирева утрату самого себя.

До сих пор он жил и жил, как все, следуя побуждениям сердца и потоку окружающей жизни, не пытаясь философствовать по поводу собственной судьбы. Только сейчас он отчетливо понял, что хотел для себя именно такой судьбы… Только такой… Он не променял бы ее ни на какую другую. В эту ночь он впервые отчетливо ощутил свою жизнь как малую каплю общенародной жизни, трудной, но счастливой, знающей и ошибки и тяготы, но исполненной победного движения. И светлый дом свой он увидел сейчас особенно чистым и увлекательный труд особенно захватывающим. Сохранить в уме и в сердце лучшее из прожитого народом и отраженное в этой ночи для Бахирева значило сохранить самого себя, свою судьбу, весь склад своей души. Первая половина двадцатого века — это было его время, страна, прошедшая путь от капитализма до социализма, была его страной, и он был сыном своего времени и своей страны.

Он подошел к окну. Улица была освещена и все еще многолюдна. Но теперь шли от центра, шли неторопливо, и само движение казалось исполненным раздумья. Бахиреву бросились в глаза и усталость, которая сквозила в сутулых плечах, в тяжелых шагах, и то, что многие были очень просто, порой бедно одеты…

«А тракторы на нашем заводе мы будем делать для Китая, и Венгрии, и Румынии. И хлеб и машины мы отправляем туда. Что же, кто-то должен возглавить борьбу; за человеческое, против звериного».

Блекла и становилась пепельной ночь, а он все стоял у окна, напружинив спину и сжав кулаки, ощущая медленные толчки собственной крови. Казалось, не только мозгом, но и мускулами и сердцем овладевали огромные, как глыбы, мысли. Он думал о том, что самый великий и самый самоотверженный из народов взял на свои плечи тяжесть борьбы и, жертвуя собой, отрывая у себя самого хлеб и кровь, понес это человеческое другим народам, чтобы отдать это человеческое вместе со своим хлебом, а иногда и своей кровью… Но этот народ, щедрый и самоотверженный той щедростью и той самоотверженностью, которые присущи неистощимой силе, народ, счастливый своим мужеством, своим благородством, своими делами, должен быть счастлив не только этим. Он должен быть счастлив и обильным, как его доброта, хлебом, и теплым, как его сердце, очагом, и прекрасным, как судьба его, платьем. Как совместить все это? Как сложится дальше жизнь народа, возглавившего схватку между человеческим и звериным, народа, идущего впереди?

— Рукав порвался, калоша потерялась! — захлебываясь и торопясь, весело сказал во сне Рыжик. — Как же к Сталину с порванным рукавом и в одной калоше?

Великое и ничтожное смешалось в эту ночь.

Заставляя меркнуть огни фонарей и окон, поднимался рассвет. Уже выползали на асфальт мостовых деловитые уборочные машины. Дворники в белых фартуках с обычной старательностью подметали тротуары. Троллейбусы шли один за другим через равные промежутки, направляясь по обычным маршрутам.

Самое высокое и легкое облако, еще минуту назад блеклое и едва различимее в рассветном небе, вспыхнуло первым; вслед за ним загорелись вдалеке пышные вершины низких кучевых облаков, и с каждой минутой багрянец скользил по ним, все ниже опускаясь к их плоским синеватым доньям. Это солнце набирало высоту…

Внезапно ум Бахирева пронзило давнее, забытое, как будто ничем не связанное с этой ночью. Ему вспомнились первые шаги самого кровного и дорогого — сына.

В начале войны Катя с сыном уезжала из города, от бомбежек. Бахирев задержался на заводе и пробирался сквозь толпу к входу в привокзальный садик. Он шел с наружной стороны покореженной бомбежками решетчатой ограды и по ту сторону ее увидел сына. Похожий на медвежонка в своих широких фланелевых штанишках, малыш стоял возле матери, старательно держался за край садовой скамьи и тревожно оглядывался на тощего пса, рыскавшего рядом, на обломки кирпича, на полосы скрюченного недавним пожаром железа.

— Рыжик! — позвал Бахирев через решетку.

Мальчик завертел головенкой, увидел, заулыбался, показал два маленьких зуба, потянулся одной растопыренной ладошкой. До сих пор он ходил, лишь держась за что-нибудь; теперь ему и хотелось к отцу и страшно было оторвать от скамьи другую руку, сделать первый в жизни самостоятельный шаг. Но, еще не умея ходить, малыш уже умел любить. И любовь оказалась сильнее страха. Он оторвался от скамьи, качнулся и двинулся к отцу, колеблясь всем телом, неверно шагая тупыми ножками. В груди у Бахирева похолодело. Комочек человеческого тепла и радости, движимый любовью, зыбко шел к нему, протягивая растопыренные ладошки.

И Бахирев понял, как страшно и грозно то, что вокруг, — острый кирпич, цепкое, скрюченное огнем железо, обшарпанный рыщущий пес.

Он был только псом, только старым, наторелым в собачьих боях псом с голодной клыкастой мордой, но как уверенно и проворно перебирал он четырьмя голенастыми лапами, с какой жадностью, наглостью и сноровкой рыскал он меж людьми и вещами!

— Катя! Смотри, собака! — в страхе крикнул Бахирев.

Жена подхватила ребенка. Этим и закончилось происшествие.

Но навсегда в памяти Бахирева остались и те зыбкие первые шаги сына и то обжигающее чувство любви, гордости и тревоги.

Почему сейчас вдруг пронзило его это воспоминание? Он ладонью крепко потер лоб. «Что со мной? Почему сейчас о первых шагах ребенка?» Вспомнились свершения трех с половиной десятилетий — все, от озелененных пустынь до победных битв. Несмотря на владевшее им волнение, уверенность была где-то в глубине костей, в крови, у истоков мыслей. Гигантский опыт стоял позади.

Но откуда же это чувство любви и тревоги, пронзительное и сходное с тем, с которым он смотрел на первые шаги сына? Может быть, наши три десятилетия представятся лишь первыми шагами, если взглянуть из той глубокой дали, когда коммунизм восторжествует на всей земле и войны будут безумием далекого прошлого. Может быть, историк далеких времен скажет, что в тысячевековом кровавом прошлом страна, несущая новые человеческие законы, делала первые шаги в начале двадцатого столетия? Он скажет: страна, и несла тепло и свет, и училась идти и нести, и не было старшей, более опытной руки идущего впереди, но немало было рук, готовых толкнуть, ударить, злорадствуя и торжествуя при каждом неверном шаге.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: