Это была присядка, но такая присядка, какой не случалось Бахиреву видеть ни до, ни после. Жар-птица билась на сцене, то взлетая, то кидаясь грудью на землю. II каждый раз, когда она падала вниз, сердце замирало от предчувствия, что на этот раз все, на этот раз не встанет, на этот раз обязательно разобьется!.. И каждый раз оказывалось, что это не падение, что этот отчаянно смелый бросок на землю точно рассчитан и нужен лишь для того, чтобы взлететь еще выше… И уже не видно было ни сутулых плеч, ни ног колесом, ни серого, губастого, некрасивого лица. Само олицетворение удальства было перед глазами. Что-то непередаваемое, лихое, русское, народное жило в этой пляске и хватало за сердце. Вдруг мгновенно изменилось все. Плясун уже снова шел по кругу, нехотя, ленивой, раскорячистой, небрежной походкой. Но сейчас уже казалось, что нет ничего лучше его сутулой фигуры и сердитого лица. И не нужно ему было никакой красоты. Если бы он был красивым, слабее было бы ощущение явленного чуда — таланта…
— Еще! Еще!! Еще!! — в неистовстве кричали люди. Демьянов остановился не кланяясь, посмотрел в зал, неторопливо, будто был один у себя дома, вытер лоб и шею платком.
— Еще! Еще!! Еще!! Просим!! Бис! Браво!!
Он снова махнул рукой. И снова зажила на сцене птица, которая, не щадя себя, в кровь ударялась о землю грудью для того, чтоб подняться как можно выше.
«Так вот ты какой!» — боясь шевельнуться, думал Бахирев. Пляска помогла ему лучше понять и Демьянова и его поведение в случае с вкладышами.
— А-ах! Как хорошо! Смотрите, смотрите! — торопливо сказал рядом с Бахиревым девичий голос.
Он узнал: впереди него стояла технолог Карамыш.
— Смотрите же, смотрите! — опять повторила она, забывшись, тронула его рукав, оглянулась, смутилась и засмеялась. — Простите! Ах, как пляшет!..
На миг он близко увидел ее чистый лоб, широко поставленные светлые глаза с этим непонятно знакомым и прозрачным и затаенным взглядом.
Она снова стала смотреть на сцену.
Плечи и головы мешали ей, она поднималась на цыпочки и вытягивала шею.
С высоты своего роста Бахирев увидел справа от неа прогалину меж людьми.
— Сюда… Немного правее… — тихо сказал он. Она на поняла. Тогда он положил ладони ей на плечи и осторожно подвинул ее вправо.
— Так виднее.
Он подвинул ее и не убрал ладоней. Сначала он сделал это безотчетно. Не осознанное им самим теплое чувство к девочке с чернильным пятном на лбу побудило его позаботиться о ней. Он ощутил, как крепки и горячи ее плечи, как пахнут ее волосы речной свежестью. Он тотчас спохватился. «Что же я так стою и держу ее?.. Нехорошо». И все-таки не убрал ладоней.
Чувство внутренней близости с ней, охватившее его однажды в комнате технологов, сейчас с пугающей естественностью перелилось, превратилось в потребность физической близости, в радость прикосновения. Ему вдруг представилось, что он стоит так по праву, что рядом с ним его женщина, что по всем земным законам ему принадлежат эти тонкие плечи, этот невиданно прозрачный взгляд. И музыка, прежде скользившая по поверхности, грянула проникновеннее, зазвучала внутри. Люстры опустились, повисли низкими гроздьями, льдисто поблескивая в полумраке. Балконы приобрели палубную плавучесть и легкость. Он впервые увидел красоту зала, в котором бывал столько раз. Всей кожей он почувствовал, что там, за стенами, звезды, ветер, влажно-черное весеннее небо, полное бесконечной и таинственной жизни. Вещи раскрывались перед ним, отдавая ему свою глубинную красоту, и весь мир существовал и жил сейчас лишь для двоих — для него и для нее.
«Что со мной? Надо же принять руки…» — подумал он. И не пошевелился. И. уже не было в мире никого, кроме этой непонятно близкой и необходимой девочки. Это длилось секунды, незаметные для других. Ему они показались длинными. Наконец она обернулась, и он увидел прямо перед собой широко открытые глаза, полные изумления.
— Простите… — пробормотал он и отнял руки.
Как только Демьянов кончил плясать, Бахирев быстро повернулся и пошел из Дворца культуры.
Ему было стыдно. Не было для него мужской породы противнее, чем порода женолюбов. Он называл их мышиными жеребчиками и испытывал к ним органическое отвращение.
«И как она посмотрела! — кривясь от стыда, вспоминал он. — Не сердито, не гневно, не испуганно, а именно изумленно. Чтобы рассердиться и испугаться, надо было понять. А она даже не поняла ничего! Девчонка же. Только изумилась!»
Он опоздал на школьный вечер и застал жену и детей дома. Жена кормила мальчиков ужином, а дочь в длинном, как у взрослой, халатике заплетала на ночь тонкие косицы. Он увидел себя в зеркале шифоньера и строго сказал себе: «Это еще что такое? Этой гадости я за тобой, старик, никогда не замечал!»
Он показался себе неуклюжим и старым и обрадовался успокоительной старости.
— Ну как, старушка? — тихо и ласково сказал он жене, погладил ее по голове и кивком указал на дочь. — А ведь у нас с тобой дочь скоро невеста. Идет жизнь-то… Еще два-три года — глядишь, каблучки, ленты-бантики, и уж кто-то глаз не сводит. Надо бы ей ракетку купить. Пусть играет в теннис. Красивая игра. И красиво, когда девушка с ракеткой… Ох! — преувеличенно покряхтел он. — Тяжеловато мне становится к вечеру поворачиваться! Пойдем-ка мы с тобой, старушка, на покой.
Жена, обрадованная его редкой лаской, прильнула к нему. Повеяло родным, испытанным, и он вздохнул с облегчением.
Тина Карамыш медленно шагала по темным улицам и спрашивала себя:
«Что это было? Ничего не было? Нет, было! Было такое, чего я никогда не знала».
Бахирев запомнился Тине с того рапорта, который он провел так необычно. И его горькое положение временного на заводе человека, и его непоколебимое, прямолинейное упорство — все будило ее любопытство.
Чем пристальнее наблюдала она его, тем яснее ощущала тот дух борьбы, который звучал в рассказах о дедушке Карамыш, которым дышала память об отце и матери. Но она еще не ясно понимала, за что он борется.
Может быть, просто во имя честолюбия? Тогда это неинтересно.
На ее глазах он читал Вальгану докладную о Сталинских премиях, и она думала: «Так мог поступить только или очень подлый, или очень хороший человек. Какой же он?» То, что он поступал так и раньше, утвердило ее во втором. Он действовал честно, но ходил оклеветанный и, презирая клевету, не пытаясь оправдаться, упорно шел к цели. Все это перекликалось с пережитым Тиной, будило в ней невольный, но глубокий отклик. Теперь, приходя на собрания или совещания, она прежде всего искала глазами его массивную фигуру, крупное, твердое лицо: «Он здесь? Значит, мне будет интересно».
Она вникала в его планы, следила за его действиями» огорчалась его сшибками, радовалась его удачам. Ее собственная работа, прежде покойная, становилась все напряженнее и увлекательнее, и это напряжение внутренней невидимой связью все тесней связывало Тину с Бахиревым. Тина знала: уйди, он с завода — и сразу из ее собственной борьбы уйдут острота и радость, контроль, и поддержка, тревога и уверенность. Незаметно пришла особая насыщенность жизни. Она была не только зрителем и болельщиком, она сама действовала, сама была участницей борьбы, возглавленной им.
Когда в первомайский вечер на трибуне усаживался президиум, Тина сразу подумала: «Будет ли Бахирев? И какой он будет на праздничном вечере?» Он пришел парадный и улыбающийся наивной, странной на его лице улыбкой. Тина еще не видела его таким. «Словно ждет чего-то очень хорошего», — тотчас поняла она.
После заседания она пошла танцевать, но когда услышала, что будет плясать Демьянов, бросилась вместе со всеми в зал и протискалась в ложу.
Пляска захватила ее; забывшись, она дернула кого-то за руку, крикнула: «Хорошо! Смотрите, смотрите!» Тут же она спохватилась, обернулась, чтоб извиниться, и увидела Бахирева. В первый раз она увидела его так близко. Она заметила, что глаза у него большие, но кажутся маленькими, узкими, потому что прячутся за тяжелыми веками и сидят глубоко. Она заметила выпуклости его нависающего лба. Она отвернулась и вдруг почувствовала его руки на своих плечах. Он подвинул ее немного, но не убрал рук. Он стоял, чуть прикасаясь к ее плечам. «Что ж он так стоит? Неудобно же!»