Печатать я начал одним пальцем, чувствуя себя, как душевнобольной на трудотерапии. Меня распирала идиотская радость бытия. Сам собой поменялся режим - стал вставать в семь утра, как на работу, хотя нигде так и не работал. Навык окреп. Как и всякого новообращенного, меня подстерегали искушения. Во-первых, то и дело что-то искушало заглянуть в машинку и узнать, как она действует. Во-вторых, я чуть было не попался на крючок ложного пути познания - купил учебник по машинописи, начал сам себя обучать печатать вслепую, но через несколько дней впал в депрессию и отступил к уже достигнутому, к одному пальцу. На этом пальце скоро вскочила, будто прыщ, самая что ни есть настоящая мозоль. Настроение было такое, будто принес домой первую получку. Эту мозоль на пальце горделиво совал глядеть сестрице, которая не верила в мой талант и подуськивала маму отправить меня в слесари на завод. Чтобы этого не случилось, нужно было скорее переходить на два пальца. Воображение уже несло в неведомые края, так что тащиться за ним наподобие муравьишки со сломанной лапкой, тыча одним пальцем в клавиши, стало тем более тягостно.
Всего за месяц я со страху отпечатал, то есть написал, несколько рассказов. Но страх попасть слесарем на завод гнал и гнал, чуть не катался навроде ведьмочки на моем горбу. Жизнь убыстрилась. Чтобы выучить с репетитором родной свой русский язык для поступления в Литинститут, занял, не зная, как буду отдавать, триста рублей. Поступил в Литинститут - послал рассказы, с которыми поступал, в журнал. Вдруг напечатали - получил огромный гонорар, отдал долг. Отдал долг - влюбился в женщину, а в женщину влюбился в ту, с которой сел рядом на первом вступительном экзамене. На остаток гонорара мы основали семью. Основал семью - тут тебе и ребенок, а гонорар-то истратился.
Но подвалило счастье - рассказы взяли в сборник. Мать моя, полторы тыщи рублей гонорар! А за тем счастьицем уж прыгнула мерзкая жаба, чавкнула - и тысячи мои превратились в ничто, в промокашку. Как жить?!
Попугая, австралийскую нимфу - собственность жены, ну и как бы приданое - сменяли на Птичьем рынке на двух кролей с той мыслью, что будет у нас в это трудное время пища, будет мясо. Ведь жить-то как? Скрещивал я их, скрещивал, а тут заглянул по нашу душу сосед Малофеев, пузатенький, похожий на попа себе на уме мужичок, которого замучила вонь с нашего балкона,- поглядел, говорит: да это ж у тебя две самки, кого ты скрещиваешь-то, писатель тоже мне, ты же двух баб скрещиваешь!
Денег нет ни копейки. Есть два килограмма сахара, запас от старых времен, который держал я и не растрачивал как валюту. Еду на рынок - меняю сахар на рыжего кроля-самца: куда глядеть и как их различать, сосед Малофеев уже научил. Привожу - и пошло, тут же скрестил, даже не успел он, самец, мне дать время на размышление. Через месяц принимал у двух своих крольчих роды. Волновался, заглядывая к ним в закуток, подглядывал в щелочку, дрожа от радости и от страха. Новорожденных крольчат грел под лампой. Дня через четыре они уже превратились в маленьких смышленых кроликов - вот оно, неужто это мое и я есть в некотором роде даже их Бог, что создал их жизни из одного попугая да из двух килограммов сахара! Самца пускаю первого на мясо - топчет он моих крольчат, отнимает драгоценное для их жизней место. Тушка уходит Малофееву, да и он считает себя как бы вполне законно в доле со мной, раз дал столько полезных советов да еще и терпит с моего балкона вонь. Собственноручно избавив нас от рыжего самца и унося освежеванную тушку к себе, Малофеев (а он был человек стихийно верующий и ходил даже по воскресеньям в церковь) сказал, что поступил со мной "по-церковному". "Это как же по-церковному?" - не сдержался я от удивления, вовсе не думая, что он окажется еще и в сане моего благодетеля. "А не по-церковному если,- нахмурился обиженно Малофеев,- то можно было б и сигнал кое-куда подать, что некоторые у себя в квартире не то что притоны содержат, а даже кроликов!"
Развожу на балконе солнцевской нашей квартиры стадо кроликов - все рыжие и все хотят есть. Сестра-бизнесменша довольна, она от меня не ожидала такой жизненной стойкости и одобряет: "Кроликовод - это тоже кусок хлеба! Теперь у тебя свой бизнес. Начинать всегда надо с малого, не отступай". А жить-то как, чем зимой кроликов кормить, у меня ж их уже двадцать душ?! Пока выручали общественные газоны. Как раз напротив солнцевского горисполкома была такая лужайка, где рос клевер,- полоска где-то в десять - пятнадцать соток. Но какая-то крестьянская душа у нас в Солнцеве, верно, завела корову или коз, так что в один день на всех лужайках скошен был под корень весь клевер. Кто-то успел запастись на зиму, а я нет. Ну как жить, какой здесь бизнес?!
Покупал до января крупу в магазине, кормил, покуда вконец не разорился. Побирался по овощным магазинам, выпрашивая гнилые капустные листки. Одет я был прилично, но все мои извинительные, стыдливые объяснения про кроликов все ж наводили продавщиц на мысль, что я или блажной, или обнищавший вконец студент. Дело дошло до того, что кролики проели уже обручальное золотое кольцо, заложенное в ломбард. Надо было это вечно голодное стадо куда-то девать, и, будь лето, я бы их выпустил в лесок, чтобы в Солнцеве стало, как в Австралии, но леса близлежащие уже стояли голые да босые к зиме. Обученный соседом - Малофеев сам из деревенских и хорошо помнил, как это надо делать,- кролей, кое-как откормленных, забил. Однако никто в семье не смог этого мяса есть, и пришлось его раздать по знакомым. Шкуры выделал, но их выклянчил у меня в конце концов тот же Малофеев, соседушка,- покрыл кроличьим мехом сиденья в своем автомобиле, "чтоб все как у людей": "Что я шкурками с тебя свою долю взял - это даже еще по-церковному!"
Год жизни кончился бессмысленно, абсурдом - так хоть попугай у нас был и не надо было б на веки вечные закладывать в ломбард кольцо.
Тогда я бросился к пишущей машинке. Пишу-барабаню. И снова - страшно, страшно... Бегал с квартиры на квартиру: то бежал из семьи работать к матери, то бежал от матери работать по ночам в семью! Сосед Малофеев насторожился на этот шум, но, зайдя к нам и увидев только пишущую машинку, разочарованно ушел на этот раз с пустыми руками, буркнув обиженно, что шуметь я имею право только до одиннадцати часов. Рассказ меж тем стал повестью, а повесть, такими вот перебежками, романом. Роман делался по содержанию все трагичней. Мало какой герой доживал до середины. Муки творчества были просты, как мычание: я возил с квартиры на квартиру "Роботрон" весом в пятнадцать килограммов. На один печатный лист прозы у меня приходились две ходки, два его веса. В тех муках зарождался не роман, а план мести печатной этой машине. Она ж мне по-мелкому гадила: под самый конец романа стала западать буква "а", "тк что пришлось позбыть про нее, и мшинистки в редкции", перепечатывая эти последние главы, стонали и рыдали. Чинить машинку не было ни времени, ни денег, и от машбюро приходилось скрываться. Какое ж облегченье мне было, когда держал в руках номер журнала со своим романом! И какое же горе мне было, когда получил я спустя месяц гонорар... Дело с романом кончалось вполне, как дело с кролями,- за полгода проклятой работы двести жалких тысяч, для полного абсурда оставалось и гонорар этот, что ли, Малофееву отдать. Стоял на многолюдной площади, пересчитывая и пересчитывая четыре бумажки, не понимая, что мне еще делать в этой жизни, на что я гожусь. "А что я тебе советовал, засранец? - аукался дедушка.- Был бы военврач - был бы человеком. Так бы хорошо было! А теперь ты кто такой есть? Ты есть брехун. Брехней кормишься. Брех-ней!"
Где-то в ту самую пору я увидел впервые в своей жизни компьютер. Заехал по работе коллега жены - журналист, достал что-то из сумочки, а это оказался компьютер. В это мгновение у бесенят, что дежурили надо мной с тех пор, как я заключил непонятный мне контракт с ихним главным чертом в магазине на Смоленской, вероятно, произошла смена караула. Ясно я помню свое чувство, когда увидал эту игрушку и в ней что-то запищало, замерцало, забегало: если пишущая машинка превратила меня, как только я ее увидел, в идиота, то этот маленький компьютер вверг в доверчивое детское состояние, будто игрушка.