— И куда тебе идти? — сказала мать. — Не дойдете же! Хорошо еще, если целыми вернетесь!
Сейчас мать заплачет. Она теперь часто плачет. Ночью плачет. Бормочет, ворочается, потом начинает плакать тихо, но можно догадаться, потому что шмыгает носом. Потом начинает шептать, как заклинание: «Я не могу, я больше не могу! Пускай я лучше умру…». Олег, если слышит, замирает, потому что показать, что не спит, стыдно, как будто подсмотрел то, что видеть нельзя. Олегу стыдно сознаться, что не жалеет мать. Она плачет о том, чего для Олега нет. Она плачет о странах, которых увидеть нельзя, о людях, которых здесь не было. Олег не помнит мать иной — только такой, как сегодня. Худая, жилистая женщина, пегие прямые волосы собраны сзади в пук, но всегда выбиваются и падают тяжелыми прядями вдоль щек, и мать дует на них, чтобы убрать с лица. А лицо красное, в оспинках от перекати-поля, под глазами темные мешки, а сами глаза слишком светлые, как будто выцвели. Мать сидит за столом, положив перед собой плоскими жесткими ладонями вверх мозолистые руки. Не плачь же, чего ты? Или она сейчас достанет фотографию? Правильно, подвинула к себе коробку, открывает. Достает фотографию. Хнычут. Ученики гомонят, помогают Старому кормить малышей. Ну, как будто самый обыкновенный день, как будто ничего не случится. А что они делают в лесу? Скоро полдень. С обеда выходить. Пора бы им возвращаться. Мало ли что может случиться с людьми в лесу?
Мать разглядывает фотографию. Там она и отец. Олег тысячу раз видел эту фотографию и старался угадать в себе сходство с отцом. И не смог. Отец белокурый, курчавый, губы полные, подбородок раздвоенный, вперед выдается. Улыбается. Он всегда улыбался. Мать говорит, он всегда улыбался. Вот Олег с матерью больше похожи. Не с сегодняшней, а с той, что на фотографии рядом с отцом. Черные прямые волосы и бледные губы. Широкие, крутые, дугами брови, под ними — ярко-голубые глаза. И белая кожа, очень белая кожа с сильным румянцем. Олег тоже легко краснеет. И губы у него тонкие, и волосы черные, прямые, как у матери на фотографии. Отец с матерью стоят рядом, очень молодые и очень веселые. И яркие. Отец в мундире, а мать в платье без плеч. Называется сарафаном. Тогда Олега еще не было. Двадцать лет назад Олега еще не было. А пятнадцать лет назад он уже был.
— Мать, — сказал Олег, — не надо, чего уж.
— Я не пущу тебя, — сказала мать. — Не отпущу и все. Через мой труп.
— Мать, — сказал Олег и сел на койке. — Хватит, а? Я лучше супа поем.
— Возьми на кухне. — Сказала мать. — Он еще не остыл.
Глаза мокрые. Она все-таки плакала, словно хоронила Олега. Хотя, может быть, плакала по отцу. Эта фотография была для нее человеком. А Олег отца совершенно не помнил, хотя старался вспомнить. Он поднялся и пошел на кухню. На кухне был Старый. Он разжигал плиту.
— Я помогу, — сказал Олег. — Воду кипятить?
— Да, — сказал Старый. — Спасибо. А то у меня урок. Ты ко мне приди потом.
Марьяна набрала полный мешок грибов. Ей повезло. Правда, пришлось идти далеко, к ущелью. С Олегом она бы никогда не решилась пойти так далеко, а с Диком она чувствовала себя спокойно. Потому что Дик себя чувствовал спокойно. Везде. Даже в лесу. Хотя больше любил степь. Он был охотник, он как будто родился охотником. Хотя родился раньше, чем построили поселок.
— А ты в лесу, как дома, — сказал Дик.
Он сказал громко. Он шел впереди и чуть сбоку. Куртка, мехом наружу, сидела на нем, как собственная кожа. Он сам сшил себе куртку. Мало кто из женщин в поселке смог бы так сшить. Марьяна никогда бы не смогла.
Лес был редкий, корявый, деревья вырастали здесь чуть выше человеческого роста и начинали клонить вершины в стороны, словно боялись высунуться из массы соседей. И правильно. Зимние ветры быстро отломают верхушку. С иголок капало. Дождь был холодным, у Марьяны замерзла рука, в которой она несла мешок с грибами. Она переложила мешок в другую руку. Грибы зашевелились в мешке, заскрипели. Болела ладонь. Она занозила ее, когда откапывала грибы у ущелья. Дик сразу вытащил занозу, чтобы не было отравления. Неизвестно, что за иголка. А она еще глотнула горького противоядия из бутылочки, что всегда висела на шее.
У белых толстых скользких корней сосны Марьяна заметила фиолетовое пятнышко.
— Погоди, Дик, — сказала она. — Там цветок, которого я еще не видала.
— Может, обойдешься без цветов? — спросил Дик. — Домой пора. Мне что-то не нравится.
У Дика был особенный нюх на неприятности. Его надо было слушаться.
— Одну секунду, — сказала Марьяна и подбежала к стволу. Ноздреватая мягкая голубоватая кора сосны чуть пульсировала, накачивая воду, и корни вздрагивали, перемещаясь, выпуская ложноножки, чтобы не упустить ни одной капли дождя. Это был цветок. Обыкновенный цветок, фиалка. Только куда гуще цветом и крупнее обыкновенных, тех, что росли у поселка. И шипы длиннее. Марьяна резко выдернула фиалку из земли, чтобы цветок не успел зацепиться корнем за сосну, и через секунду фиалка уже была в мешке с грибами, которые зашебуршились и заскрипели так, что Марьяна даже засмеялась. И потому не сразу услышала крик Дика:
— Ложись!
Она сообразила, прыгнула вперед, упала, вжалась в теплые пульсирующие корни сосны. Но чуть опоздала. Лицо горело, как будто по нему хлестнули кипятком.
— Глаза! — кричал Дик. — Глаза целы?
Он рванул Марьяну за плечи, посадил, оторвал ее судорожно сжатые болью пальцы от корней.
— Не открывай глаз, — приказал он и быстро принялся вытаскивать из лица маленькие, тонкие иголки. И приговаривал сердито: — Дура. Тебя в лес пускать нельзя. Слушать надо. Больно, да?
— Больно.
Неожиданно он навалился на Марьяну и повалил на корни.
— Больно же!
— Еще один пролетел, — сказал он, поднимаясь. — Потом посмотришь. Он об мою спину рассыпался.
Еще два шарика перекати-поля пролетели метрах в трех. Тугие, сплетенные из иголочек-семян, но легкие как воздух, потому что пустые внутри, они будут летать, пока не ударятся ненароком о дерево или не налетят от порыва ветра на скалу. Миллион шаров погибнет зазря, а один найдет своего медведя, утыкает иголками теплую шкуру, и пойдут из иголочек молодые побеги. Они очень опасны, эти шары, и в сезон созревания надо быть осторожным в лесу, а то потом на всю жизнь останутся отметинки.
— Ну ничего, — сказал Дик. — Больше иголок не осталось. И в глаз не попало. Это главное, чтобы в глаз не попало.
— А много ранок? — спросила Марьяна тихо.
— Не пропадет твоя красота, — сказал Дик. — Теперь домой скорей, пускай Эгле смажет жиром. А то нарвет.
— Да, конечно, — Марьяна провела ладонью по щеке. Дик заметил, ударил по руке.
— Грибы хватала, цветок брала. Психованная ты какая-то. Инфекцию занесешь.
Грибы тем временем выбрались из мешка, расползлись между корней, и некоторые даже успели до половины закопаться в землю. Дик помогал Марьяне собирать их, раз уж она отказалась идти домой без грибов. А фиалку они так и не нашли. Потом Дик отдал Марьяне мешок, он был легкий, а Дик не хотел ничем занимать рук. В лесу решают секунды, и руки охотника должны быть свободны.
— Посмотри, — сказала Марьяна, принимая мешок. Ее прохладная узкая жесткая ладонь с обломанными ногтями задержалась на руке Дика. — Я очень изуродована?
— Смешно, — сказал Дик. — У всех на лице точки. И у меня. Я изуродован? Это татуировка нашего племени.
— Татуировка?
— Забыла? Старый учил нас по истории, что Дикие племена себя специально так украшали. Как наградами. Тебе не понять. Ты всегда в окно глядела.
— Так это дикари, — сказала Марьяна. — А мне больно.
— Мы тоже дикари.
Дик уже шел вперед. Не оборачивался. Но Марьяна знала, что он все слышит. У него слух охотника. Марьяна перепрыгнула через серый стебель лианы-хищницы.
— Потом чесаться будет, спать невозможно. Главное — не расчесывать. Тогда следов не останется. Только все расчесывают.
— Я не буду, — сказала Марьяна.
— Во сне забудешь и расчешешь.